Возвратившись домой, в Альпийский переулок, я продолжала усиленно гулять. Ездила в родное Каннельярви и близкий Павловск за грибами, уж нагибалась еле-еле, ползала на коленках – а тем не менее грибки находила и рвала из земли. Ходила в кино. В театр – стеснялась… По срокам выходило мне рожать приблизительно в конце сентября, но почувствовала я небольшую тянущую боль внизу живота 18 сентября днём.
По-моему, в этот день я поехала в кинотеатр "Московский", где смотрела чушь немилосердную советскую про завод и его директора, играл же директора да чуть ли не Игорь Петрович Владимиров. Главный режиссёр Театра имени Ленсовета, седовласый красавец с интересными мешками под глазами.
Боль внизу ощущалась так слабо, что я и не подумала, будто это схватки. Роды в русской литературе изображались, как нечто неимоверно кошмарное – в родах умерла несчастная жена князя Болконского, душераздирающе вопя целый день. А тут – какие-то слабые рези, правда, они учащались, учащались, и к ночи я догадалась.
Вызвали такси, поехали в больницу имени Снегирёва на улице Маяковского – почему-то считалось, что на пару с клиникой Отто это приличный ленинградский роддом, но мне так не показалось.
Мама в шляпке, выбежав из такси, помчалась в приёмный покой прежде меня. Она бежала молча и сосредоточенно, как маленький носорог.
Что ж, пошла я рожать. Кругом тётки, тётки – в белых халатах. Проклятие медицины. Хорошо бы всех тёток как-то вытурить из торговли и медицины! – иногда думаю я, на какие вершины взобрались бы эти отрасли человеческой деятельности! Почему? Потому что тётки тёток не любят. Плевать тёткам на тёток. Исключения редки, их все знают, обожают, на руках носят. А так – равнодушие и даже злоба. И очень средненькие профессиональные навыки. Меня на рожальном столе просто забыли – я не орала (чего орать?), не просила внимания, ножками не сучила, молчала и терпела. Только когда стало уж совсем круто, вежливо поинтересовалась – что со мной происходит-то?
Тогда одна подбежала и ахнула – ребёночек давно колотился в дверь, пришлось резать-расширять ворота, откуда весь народ, потом зашивать, родился мальчик. Утром, часов в шесть. Из-за того, что меня забыли, у него на голове образовалась гематома, правда, небольшая, неопасная, прошла через две недели.
Мама тут же прислала мне поразительную посылку – там был, наверное, килограмм сахара, полкило сливочного масла и прочее. Я ответила ей – мама, успокойся, возьми себя в руки, что ты прислала, ничего не надо, а надо то-то и то-то. Я ж ещё её и успокаивала, потому что мама, конечно, была невменяема. Мальчик! У нас мальчик!
Встречали меня из Снегирёвки родители (мама, папа, отчим) и несколько однокурсниц. Дома всё было чисто-вымыто, бутылки сданы, а комнатку Севину я заранее обновила тёмно-розовыми обоями, на окна повесила малиновые занавески, стенку возле детской кроватки обклеила репродукциями из "Огонька", между которыми выделялся большой портрет А. Н. Островского кисти Перова. Такая культурная, милая бедность царила в маленьком (восемь метров) пространстве, которого Севиньке пока что было вполне достаточно.
Он лежал, завёрнутый в жёлтую фланелевую пелёночку, и блаженно спал, не выражая никакого неудовольствия. Тогда не было памперсов, и ребёнка заворачивали в марлю ("подгузник"), затем в пелёнку, постилали на кровать клеёнку, всё это моментально промокало и бесконечно стиралось и кипятилось зачем-то. О, лютая советская гигиена. Но Севинька, даже намочив все эти подгузники и пелёнки, не кричал и не плакал, а продолжал тихо привыкать к новому человеческому состоянию, которое ему очевидно ужасно нравилось.
Я так думаю, что он был птицей (умной и прекрасной), потом собакой (исключительно верной и сообразительной), а затем в награду стал человеком. Через пять – шесть лет я стала догадываться о том, что мне повезло и я всё-таки вытащила счастливый билет – доброго ребёнка с хорошим характером, а тогда просто радовалась, что дитя ночью спит, не кричит, улыбается себе чему-то и резво бьёт ножками под музыку.
Бабушка встретила правнука гордо и торжественно. Она сияла. Днём мы выставляли коляску на балкон, ребёнок там спал, потом я приносила его Антонине Михайловне, она гладила его по щёчке и убеждённо заявляла: "Вот посмотришь, он меня будет больше всех любить!" Я не возражала, пусть старушка грезит, поскольку не имела сомнений в том, кого будет больше всех любить мой ребёнок – наверное, того, кто в одиночку отстоял его право быть на этом свете, не правда ли?
Глава двадцать пятая
Другая, другая жизнь