Так и повелось с тех пор – и на четверть века, – что жила я в одном месте (новостроечки, новостроечки), а училась и работала в другом (центр, только центр). В бетонном коробке́ своём отсыпалась, а с утра влеклась туда, где сияли красоты архитектуры и прочей культуры. В результате движения весь город как бы помещался во мне, весь, старый и новый, петровско-екатерининский, сталинско-хрущёвский, и с розарием на Исаакиевской площади, и с собачьими какашками на купчинском пустыре за остановкой троллейбуса, где порскали незнаемые птицы, неизвестно на что рассчитывали ондатры и даже росла малина, а под редкими кривыми берёзками некоторое время выползали подосиновики. Потом затоптали грибницу, заломали малину…
Зимой мы с родителями катались на лыжах и коньках – меня даже отдали в школу фигурного катания, где я продержалась с полгода, поскольку моя "ласточка" неумолимо напоминала подбитую ворону, о чём мне беззлобно сообщал тренер. Алкоголь в семье не водился, и только однажды папа пришёл с каких-то посиделок на работе в странном виде – присел в коридорчике на корточках и что-то мычал. Мама ласково сказала, что папа устал, и увела его в комнату, это был единственный случай! Говорю об этом с грустью, потому что вскоре мне пришлось увидеть и разделить совсем другой образ жизни взрослых.
(Бабушка – та, конечно, попивала, но всегда тайком от меня, так что только сверхобычная говорливость и красные пятна на щеках её малость выдавали. Но она скрывалась всегда, прятала бутылочку – и я считаю это здоровой чертой. Не надо вываливать на детей свои пороки!)
Удерживала меня на проспекте Космонавтов, кроме убежища в 8,5 метра, мощная рука искусства – кинотеатр "Планета". С десяти до тринадцати лет я пересмотрела в нем, наверное, все советские фильмы, снятые в те годы. Эта доступность прекрасного совершенно снимала всякое ощущение бедности – впрочем, как бы скромно я ни жила, этого ощущения и не было, не знаю, отчего так.
Мама, привлекательная женщина, работала в мужском коллективе, но никогда не наряжалась. Два платья, костюмчик, демисезонное пальто, зимнее пальто – и всё. Не было привычки к тряпкам, и модниц мама презрительно именовала "тряпичницами". Почти не было и украшений. Красилась мама утром, при мне, и я отчётливо помню – голубыми тенями подмажет веки, чёрным карандашом проведёт твёрдую черту с мнимой раскосинкой, чуть тронет тушью ресницы (длинные, загнутые от природы). Потом неяркая помада, и всё – пошла! Она была так задорна и моложава, а мужчины в её области (механика) водились так густо, что не было нужды в искусственной красивости, в нарочитом выпячивании прелестей. А я не знала косметики лет до семнадцати.
Что ты летаешь, моя птица, над чахлыми кустами старых уже новостроечек, приговаривая "а здесь химчистка была, а тут нашлась кошка Симка", что ты здесь оставила, глупая? Ну, голуби ворковали в вентиляции, ну, дорожка на станцию, ну, сдавала стеклотару, чтоб купить билет на "Мою прекрасную леди", ну и что? Пустяки, право, пустяки…
Позже, лет в двадцать, я сочинила такое:
Всё ж таки какой-то внутренний опыт жизни «птицы-души» в этих строчках есть, потому и привожу их здесь – долгие годы я сочиняла не для печати, а из потребности сформулировать прожитое, что, как вы понимаете, сразу выводит меня из славного и ничуть не презренного мною племени графоманов… или нет?
Глава шестая
Парле франсе!
Между тем школа, в которую я пошла в шесть лет, была «языковая», «с преподаванием ряда предметов на французском языке». Так значилось на фасаде, и, ей-богу, не знаю, что означало. Никаких предметов на французском языке нам не преподавали, а просто со второго класса шел французский язык, а потом и французская литература. Мама сама учила в школе французский и была рада, что под боком, у работы, нашлась такая школа.