Не все трубадуры любви назвали бы мисс Велден грациозной, поскольку она весила больше одиннадцати стон. Но ее темные волосы, приятная внешность, мягкий взгляд и томные манеры, иногда сочетавшиеся с дикими нервными вспышками, совсем пленили большого поклонника, который во время прогулок держал над ней солнечный зонтик. Их роман (у него висела ее фотография в плюшевой рамке) продолжался с тех пор, когда он получал степень бакалавра медицины и магистра хирургии.
Но перспективы представлялись печальными. Его несдержанный друг Бадд — теперь доктор Бадд — в студенческие годы необдуманно женился, начал практиковать в Бристоле и обанкротился. На срочный вызов телеграммой Артур поспешил в Бристоль, где и застал доктора Бадда с его золотистыми волосами и подвязанной челюстью. Тот сразу же намекнул, что друг мог бы помочь ему деньгами, потом мрачно нахмурился, когда Артур объяснил ему собственное положение, и, наконец, в стиле Бадда, громко расхохотался надо всем этим. Да, перспективы были неважными.
После того как Артур сдал последние экзамены, в его честолюбивые замыслы входило совершить еще одно морское путешествие, уже в качестве весьма компетентного корабельного врача. Ему показалось удачей, когда ему предложили такую должность на пароходе «Маюмба», пассажирско-грузовом лайнере, который плавал к западным берегам Африки. Мисс Велден, теперь «Элмо», горько плакала. Мадам его ободряла. Год или два на этом африканском маршруте, думала она, и он сможет накопить достаточно средств, чтобы начать собственную практику.
В конце Октября 1881 года, когда пароход «Маюмба» попал в шторм за Таскарским маяком, его корабельный врач полночи стоял, ухватившись за поручни, на палубе и любовался фосфоресцирующими волнами, которые кипели под ним. Это было едва ли не в последний раз, когда он получал удовольствие от этого кошмарного путешествия к Золотому Берегу. Запах обгоревших дерева и металла все еще держался в салоне, когда доктор Конан Дойл присел, чтобы нацарапать записку:
«Пишу всего несколько строк, чтобы сообщить, что у меня все благополучно, но я переболел африканской лихорадкой, меня чуть не проглотила акула, а в довершение всего на «Маюмбе» случился пожар на пути между островами Мадейра и Англией».
В его жилах еще сохранялась память о лихорадке, а в носу — запах нефти и болот, когда он продолжал свои разъяснения. Он хотел работы; не этой, морально разлагающей медлительности со слишком частой выпивкой с пассажирами в сиянии жаркого дня, а к ночи при слабом свете костров, разжигаемых туземцами на однообразных берегах. В этом было что-то возбуждающее, как и в пожаре на корабле с грузом нефти; но вместе с тем:
«Я не намерен больше плавать в Африку. Платят за это меньше, чем я мог бы заработать пером за то же самое время. Надеюсь, ты не будешь огорчена тем, что я покину корабль, это не слишком хорошо. Я сделаю все, чтобы не причинять тебе боли и огорчений — впрочем, мы вместе все это обговорим».
Они обговорили, и Мадам согласилась. Лично он высказал несколько утешившее ее предположение, что он мог бы устроиться на корабль, плавающий в Южную Америку. Потом пришло послание, которое вызвало трепет, может быть, у них обоих. Это было письмо из Лондона от тетушки Аннетт, которая ласково спрашивала, не мог бы он приехать, чтобы обсудить дальнейшие перспективы с дядюшками и с ней самой.
Так он встал перед лицом первого в жизни критического момента. Эти влиятельные родственники могли решить судьбу молодого доктора. Он ответил, что он агностик и что при данных обстоятельствах было бы несправедливо по отношению к тетушке Аннетт даже рассуждать дальше на эту тему. Мадам, которая отдала бы все на свете за успехи сына, смотрела, как он писал письмо, и хранила молчание.
Через какое-то время пришел ответ от тети Аннетт. Они были глубоко взволнованы выраженными им чувствами, писала она. Но не был ли он, как могла предположить тетя Аннетт, немного импульсивным и упрямым? Такие решения легко не принимаются. Не мог бы он, как любезность по отношению к тем, кто к нему привязан, приехать к ним, чтобы обговорить этот вопрос? И он поехал в Лондон.
Немного бывает более трагических и горьких ссор, чем те, в ходе которых доля правоты проглядывает у обеих сторон. Он не хотел раскола. Он был Дойлом в слишком большой степени. В столовой дома на Кембридж-Террас за большим круглым столом, бывало, сиживали Скотт и Дизраэли, Теккерей и Колридж, Вордсворт, Россетти, Ливер и еще примерно дюжина людей: все друзья его деда Джона, все те, кто представлял литературный мир, к которому его так сильно влекло. Эта столовая стала своего рода символом. В глубине души он не верил, что его родственники устроят такие хлопоты всего-то из-за религиозных чувств.