А за обедом он расспрашивал Андрея про его службу в Крестьянском банке, и говорили они спокойно, без раздражения, как это редко бывало между отцом и сыновьями.
28 октября, когда я вошла к отцу за работой он дал мне письмо.
— Вот возьми, — сказал он, — прочти и, пожалуй, перепиши, если разберешь. Это письмо мам? которое я оставлю ей, если уйду. А я все больше и больше думаю об этом. Уж очень тяжело. Вчера ночью пришла, спрашивает меня, что пишет Чертков. Я ответил, что письмо деловое, что секретов в нем нет, но что я принципиально не хочу ей давать читать. Пошли упреки. Тяжела эта постоянная подозрительность, заглядывание из дверей, перерывание бумаг, подслушивание, тяжело. А тут уходят послед-ние дни, часы жизни, которые надо бы употребить на другое.
Когда я принесла переписанное письмо, я сказала ему:
— Пап? я одна не останусь, я уйду с тобой.
— Я попросил бы тебя первое время остаться с ней!
Он взял переписанное и вложил в записную книжку.
Уход
С вечера 27-го чувствовалось особенно тяжелое, напряженное настроение. Сначала матери не было за чаем, она занималась корректурами. Мы сидели за столом вчетвером: отец, Душан Петрович, Варвара Михайловна и я. Отец пил чай из сухой земляники. Через некоторое время пришла мать. Я встала, взяла свою чашку и вышла. Скоро пришла Варвара Михайловна и сказала мне, что, как только я ушла, отец взял свой стакан с земляникой и тоже ушел к себе. Долго в эту ночь мы не спали с Варей. Нам все мерещилось, что кто-то ходит, разговаривает наверху, в кабинете отца. Перед утром мы услыхали стук в дверь.
— Кто тут?
— Это я, Лев Николаевич. Я сейчас уезжаю… Совсем… Пойдемте, помогите мне уложиться.
— Ты разве уезжаешь один? — со страхом спросила я.
— Нет, я беру с собой Душана Петровича.
Я ждала его ухода, ждала каждый день, каждый час, но тем не менее, когда он сказал: "я уезжаю совсем", меня это поразило, как что-то новое, неожиданное. Никогда не забуду его фигуру в дверях, в блузе, со свечей и светлое, прекрасное, полное решимости лицо.
Когда мы пришли наверх, Душан Петрович был уже там. Он молчал, но по его нервным суетливым движениям видно было, что он страшно волнуется. Я стала помогать отцу укладываться, но сердце билось, руки дрожали, я все делала не то, что надо, спешила, роняла вещи…
Отец же на вид был совершенно спокоен. Он что-то аккуратно укладывал в коробочки, перевязывал их бечевкой. Он указал мне на кипу рукописей, которые лежали на кресле у письменного стола.
— Вот, Саша, я выбрал из ящиков все свои рукописи. Пожалуйста, возьми и сохрани их. Я мам? написал, что отдаю их тебе на сохранение.
Лицо у него было розовое, движения ровные, не было заметно никакой поспешности, и только прерывающийся голос выдавал волнение.
Я отнесла рукописи к себе и спросила его, взял ли он дневник. Он ответил, что взял, и просил меня уложить карандаши и перья. Я хотела уложить некоторые медицинские принадлежности, необходимые для его здоровья, но он сказал, что это совершенно лишнее. Отец брал с собой только самые необходимые вещи. Мне с трудом удалось уговорить его взять некоторые лекарства, электрический фонарик и меховое пальто.
Мы двигались чуть слышно и все время останавливали друг друга: "Тише, тише, не шумите!" Двери были затворены и, когда я спросила, кто затворил их, отец сказал, что тихо, едва ступая, он подошел к спальне матери, затворил ее дверь и дверь из коридора.
— Ты останешься, Саша, — сказал он мне. — Я вызову тебя через несколько дней, когда решу окончательно, куда я поеду. А поеду я, по всей вероятности, к Машеньке* в Шамордино. Скажи мам? что нынче была последняя капля, переполнившая чашу. Засыпая, я услышал шаги в кабинете, посмотрел в щель и увидал, что она перерывает мои бумаги. Мне стало так противно, так гадко. Я лежал, не мог заснуть, сердце билось. Я считал пульс, было 97. А потом она вошла ко мне и просила о моем здоровье. Я всю ночь не спал и к утру решил уйти.
Укладывали вещи около получаса. Отец уже стал волноваться, торопил, но руки у нас дрожали, ремни не затягивались, чемоданы не закрывались. Отец сказал, что ждать больше не может и, надев свою синюю поддевку, калоши, коричневую вязаную шапочку и рукавицы, пошел на конюшню сказать, чтобы запрягали лошадей. Я сошла с ним вниз, таща готовые вещи. Варвара Михайловна собирала провизию на дорогу.
Мы хотели уже выносить вещи, как вдруг отворилась наружная дверь и отец без шапки вошел в переднюю.
— Что случилось?
— Да такая темнота, зги не видать! Я пошел по дорожке, сбился, наткнулся на акацию, упал, потерял шапку, искал, не нашел и должен был вернуться! Достань мне, Саша, другую шапку!
Я побежала, принесла две. Отец взял вязаную — похуже и опять вышел, захватив с собой электрический фонарик.
Через несколько минут и мы пошли на конюшню, таща на себе тяжелые связки и чемоданы. Было грязно, ноги скользили, и мы с трудом продвигались в темноте. Около флигеля замелькал синенький огонек. Отец шел нам навстречу.