От разговоров и неприятностей я чувствовала себя совершенно разбитой. Еще до вечернего чая я уходила к себе и ложилась. Иногда отец заходил ко мне. Один раз после тяжелого разговора с Левой я ушла спать, но зашел проститься Гольденвейзер, а затем и отец. Разговорились о Тане и Михаиле Сергеевиче.
— Я хочу похвастаться, — сказал отец, — умные люди видят огромное количество разнообразных характеров. Вот, например, Михаил Сергеевич, он совершенно особенный. С одной стороны, барство, аристократизм, а с другой душевная глубина, твердые религиозные принципы, честный, правдивый. Он не желает и не ищет перемены внешнего строя, а в том, который существует, старается жить хорошо.
— Да, это лучше, чем отрицание всего, — заметил Гольденвейзер, не поняв, по-видимому, мысль отца.
— Да, да. И он много делает хорошего, — ответил отец.
Говорили о Паскале[54], которым отец был занят, говорили о лошадях и собаках. Шутили. Я так развеселилась, что когда отец и Александр Борисович ушли, я оделась и пошла в залу.
— Вот это хорошо! — сказал отец, увидав меня.
Все сидели за чайным столом и весело, непринужденно разговаривали. Мам? принимала ванну. Я рассказала, как купец Платонов посылал в Москву лошадь и экипаж своей жене, чтобы с вокзала она не ехала на извозчике.
— Это что, — сказал отец, — в Ельце есть купец, он никогда не ездит на поезде, говоря, что он не кобель, чтобы по свистку ходить!
Все смеялись и отец больше всех. Потом влетела летучая мышь, вскочили, гоняли ее, кричали и опять смеялись. Перед сном я зашла к отцу.
— Сердце твое как? — спросила я.
— Это все пустяки! — ответил он мне. — Самое важное не в этом, а в том, что не нынче-завтра умирать надо.
— А я не могу быть равнодушной к этому, — сказала я.
— Да, да, понимаю, а все-таки мне умирать пора.
— Чертков говорит, что ты проживешь до ста лет.
— Нет, нет, и не хочется, не хочется…
Он так грустно это сказал, что я чуть не расплакалась.
— Хотя, — прибавил он, помолчав, — в одном отношении хочется. Делаешься хоть понемногу все лучше и лучше.
— Ну, когда тебе хорошо и мне радостно, — сказала я.
— Пойду свой дневник писать!
Вызванные к матери врачи, доктор Никитин и профессор по нервным болезням Россолимо, приехали, когда Тани и Михаила Сергеевича уже не было. Лева отнесся к их приезду скептически.
— Я скажу докторам, — сказал он, — что лечить надо не мать, она совершенно здорова, а выжившего из ума отца!
Врачи не нашли у матери признаков душевной болезни, но крайнюю истерию, "паранойю". Они советовали во что бы то ни стало разлучить отца с матерью. Но как только они сообщили об этом мам? поднялась страшная буря, она ни за что не хотела на это согласиться.
Дмитрий Васильевич видел душевные страдания отца и не знал, как помочь нам. Он выслушал сердце отца и нашел его в очень плохом состоянии.
— Скажу вам по секрету, — грустно сказал он, — вам предстоит еще много, много тяжелого.
Из приезда врачей ничего не вышло. Я надеялась, что соберется вся семья, по крайней мере старшие, и вместе с докторами обсудят, как оградить отца от постоянных волнений. Нельзя же было оставить 82-летнего старика одного, на произвол судьбы с его страданиями!
Но врачи уехали, и я снова почувствовала полное одиночество и беспомощность!
Должно быть, мать подозревала о существовании завещания. Она вызвала брата Андрея, и мы со страхом ждали его приезда.
— Ты вот все огорчаешься, — сказал мне как-то отец, — а я так хочу смерти, — это единственное избавление. Мне так тяжело! А вот теперь еще, кроме Льва Львовича, Андрей Львович… Хочу еще сказать тебе, что мне все чаще и чаще приходит в голову, что нам надо с тобой уехать куда-нибудь. Тут такие серьезные мысли, приближение смерти, не до любезностей и притворства. Ах, какая это все фальшь, какая фальшь! — вдруг воскликнул он.
В другой раз отец сказал невестке Ольге:
— Странная вещь, даже смешно говорить: ведь если бы только Софья Андреевна на одну минуту сознала себя виноватой, все было бы хорошо и как ей легко бы стало. А выходит, наоборот, вот уже тридцать лет, и чем дальше, тем хуже, все ее старания направлены на то, чтобы оправдать, обелить себя и осудить других.
— Что это, болезнь, пап? или распущенность? — спросила Ольга.
— Распущенность, распущенность, — сказал отец. — Отсутствие всякого сдерживающего начала, кроме общественного мнения.
Приезжал Миша с семьей. Он скоро уехал, а семья его осталась. Я много говорила с его женой, она разумная и все поняла. Какие прекрасные жены у моих братьев! Недаром один раз брат Миша глубокомысленно изрек: "В одном мы несомненно лучше своих жен". "В чем же?" — спросила его. — "У нас вкус гораздо лучше".
Я удивлялась отношению Миши к воле отца. Не все ли равно, есть ли юридическое завещание, если всем нам прекрасно известно желание отца, не раз выраженное им и устно и письменно? Неужели может подняться вопрос о том, исполнить ли отцовскую волю или нет?
Жена брата со мной вполне соглашалась и говорила, что Миша действовал под влиянием матери.