Современники рассказывают, что при появлении Пушкина в театре или на балах по зале распространялось волнение и глаза всех устремлялись на этого маленького, живого, подвижного человека, который улыбался, обнажая белые зубы. Все восхищались Пушкиным и даже его «арапским профилем». Один восторженный слушатель его чтения «Бориса Годунова» нашел его «красавцем», хотя другой его почитатель признался не без смущения, что, когда он увидел обросшее бакенбардами лицо Пушкина, ему показалось в выражении глаз поэта «что-то чертовское».
11 сентября 1826 года молодой М. П. Погодин, ученый историк и скучный писатель, но верный и благоговейный почитатель поэзии Пушкина, был удивлен его наружностью. «Привертлявый и ничего не обещающий снаружи человек», — записал он в своем дневнике[716], как будто не веря своим глазам. Московский почт-директор, известный сплетник и осведомитель правительства А. Я. Булгаков тоже писал брату в эти дни, что он познакомился с поэтом Пушкиным и что у него «рожа, ничего не обещающая». Однако московские дамы ухаживали за Пушкиным с немалым увлечением. 15 сентября поэт вспомнил о Тригорском и написал обожавшей его Прасковье Александровне письмо, в котором сообщал, что «государь принял его очень любезно», что в Москве жизнь шумная и утомительная, потому что после коронации все еще длятся празднества и торжества. Не без иронии Пушкин рассказывает, какие угощения готовят народу: на Девичьем поле будут расставлены столы версты на три и уже испекли пироги «несколько недель назад», так что съесть их и переварить будет довольно трудно. М. П. Погодин в своем дневнике отметил это народное празднество: «Как били чернь. Не доставайся никому. Народ ломит дуром…» Пушкин, обедая у Трубецких, сказал шутя Погодину, что на празднике было «мало драки, мало движения». В конце письма упоминание о новом цензурном уставе, которого Пушкин еще не читал. Этот цензурный устав, чудовищный во всех отношениях, вызвал тогда всеобщий ропот. Сочинители устава, А. С. Шишков и князь П. А. Ширинский-Шихматов[717], так постарались все запретить и все изъять, что даже отъявленные реакционеры недоумевали, как же теперь писать и печатать книги. Литераторы негодовали. Это видно из тогдашних писем Вяземского, Катенина, Языкова и др. Управляющий Третьим отделением М. Я. Фок[718] писал А. X. Бенкендорфу, что «литераторы в отчаянии, писатели и журналисты носятся со своим негодованием по всем кружкам…»
Мы знаем, какие надежды возлагал Пушкин на новый цензурный устав. Публикация устава должна была отравить ему радость «освобождения». Царь, правда, сам будет его цензором. Что это значит не совсем ясно, но пусть это будет так; как же, однако, вся прочая литература? Ужели один Пушкин будет пользоваться правом голоса? Да и пристойны ли в этом деле какие-то привилегии? Тут было над чем задуматься. Друзья и родственники Пушкина ликовали по поводу «милости» к нему царя, но сам поэт не так уж веселился, хотя уверял себя, что он в самом деле обрел и царе защитника и покровителя. Эти иллюзии не сразу рассеялись.
В эти дни поэта больше всего интересовала судьба его «Бориса Годунова». В течение месяца Пушкин несколько раз читал комедию своим друзьям и почитателям. Первое чтение состоялось 10 сентября в квартире Соболевского, где присутствовал, между прочим, П. Я. Чаадаев. У Веневитиновых Пушкин читал «Бориса Годунова» 12 октября. На чтении присутствовали братья Киреевские[719], Соболевский, Шевырев, оба Хомяковы[720], В. П. Титов[721], Н. М. Рожалин[722] и многие другие. М. П. Погодин в своих воспоминаниях рассказывает об одном из чтений «Бориса Годунова». Все с волнением ждали Пушкина. В глазах многих он был величавый жрец Аполлона — и вдруг появился «среднего роста, почти низенький человечек, вертлявый, с длинными, несколько курчавыми по концам волосами, без всяких притязаний, с живыми, быстрыми глазами, с тихим, приятным голосом, в черном сюртуке, в черном жилете, застегнутом наглухо, небрежно повязанном галстухе».
«Первые явления, — вспоминает Погодин, — выслушали тихо и спокойно или, лучше сказать, в каком-то недоумении. Но чем дальше, тем ощущения усиливались. Сцена летописателя с Григорием всех ошеломила…» «А когда Пушкин дошел до рассказа Пимена о посещении Кириллова монастыря Иоанном Грозным, о молитве иноков «да ниспошлет господь покой его душе, страдающей и бурной», мы просто все как будто обеспамятели. Кого бросало в жар, кого в озноб. Волосы поднимались дыбом. Не стало сил воздерживаться. Кто вдруг вскочит с места, кто вскрикнет. То молчанье, то взрыв восклицаний, например, при стихах самозванца: «Тень Грозного меня усыновила»… «Кончилось чтение. Мы смотрели друг на друга долго и потом бросились к Пушкину. Начались объятия, поднялся шум, раздался смех, полились слезы, поздравления…»