Однако приблизительно в этом смысле Пушкиным было написано царю письмо[699] и отправлено во второй половине мая. Ответа он не получал и очень тревожился. «Жду ответа, но плохо надеюсь, — писал он Вяземскому 10 июля. — Бунт и революция мне никогда не нравились, это правда; но я был в связи почти со всеми и в переписке со многими из заговорщиков…»
Это было написано за три дня до казни мятежников. 24 июля весть об этом событии дошла до Пушкина. Повешенные были ему лично знакомы. Ему мерещились их лица. Он вспомнил, как ранней весною, в Кишиневе, ему довелось провести утро в разговоре с Пестелем. «Да, это был умный человек во всем смысле этого слова…» Ему мерещились огромные пламенные глаза Рылеева. Пушкин шутя называл его «планщиком», подсмеиваясь над его рассудочными и не слишком глубокими «Думами», но теперь ему хотелось земно поклониться этому человеку. Он припомнил Каховского и его по-детски оттопыренные губы. Каховский был помешан на романтизме. Неужели это он убил Милорадовича?.. Пушкину мерещилась виселица и пять повешенных. Да разве он сам не рисковал быть среди них?
Да, Пушкин уцелел. И даже послал царю письмо с просьбой вернуть ему свободу. Вяземский упрекал поэта за холодный и сухой тон его письма, на что Пушкин отвечал уже после казни пяти: «Ты находишь письмо мое холодным и сухим. Иначе и быть невозможно. Благо написано. Теперь у меня перо не повернулось бы…»
Но виселица на кронверке Петропавловской крепости еще не все: «Повешенные повешены, но каторга 120 друзей, братьев, товарищей ужасна…» Там, «в мрачных пропастях земли»[700], гремя кандалами, томится милый его сердцу Пущин.
II
В глазах Пушкина гибель декабристов — это трагедия героев, идущих против необходимости. И он сам мог примкнуть к этой безумной — с его точки зрения — попытке разрушить основы великодержавной монархии. Он мог присоединиться к мятежникам не потому, что верил в успех революции, а вопреки своему сознанию исторической действительности, по мотивам личного достоинства и свободолюбия. Сам он жаждал независимости и свободы, но он не верил в реальную возможность революции. Он даже не видел того, что видел император, который в своей записке о 14 декабря откровенно писал: «Рабочие Исаакиевского собора из-за заборов начали кидать в нас поленьями. Надо было решаться положить сему скорый конец, иначе бунт мог сообщиться черни…»
То, что на языке царя Николая называлось «чернью», на самом деле было многомиллионною армией крепостных, которые уже давно тяготились своим положением и готовы были поддержать восстание.
Утратив надежду на успех революции, Пушкин мечтал, однако, влиять на судьбу тогдашней России. Если не удалось опрокинуть и растоптать ненавистное правительство аракчеевых и Голицыных, то нельзя ли открыть глаза молодому императору? К этому времени у Пушкина сложилось новое представление о смысле его поэтической деятельности. Усердное чтение Библии, вопли Исайи и Иеремии[701], то величавые, то чудовищные образы еврейских прозорливцев увлекали Пушкина, и он написал цикл стихотворений под общим названием «Пророк». В первом из них он делает странные признания: его, поэта, посетило видение. Он увидел некоего шестикрылого серафима, который коснулся его глаз, и поэт увидел то, чего раньше не видел; могучий дух погрузил его в мертвый сон, и поэт лежал в пустыне, как труп, пока чей-то таинственный голос не разбудил поэта и не повелел ему «глаголом жечь сердца людей».
Таково первое стихотворение из цикла «Пророк» (единственное дошедшее до нас). Чье же сердце должен зажечь поэт, исполненный пророческой силы? Ну, конечно, прежде всего сердце царя. Пророки всех времен так и делали, начиная с пророка Самуила[702], обличавшего первого царя Саула[703], оказавшегося, как известно, сумасшедшим злодеем, и вплоть до новозаветного пророка[704], утверждавшего, что «цари земные» находятся в связи с «вавилонской блудницей» и потому подлежат страшной казни. Цикл стихотворений «Пророк» был посвящен этой теме. В одном из них таинственный голос требует от поэта, чтобы он по примеру библейских пророков явился к царю «с вервием на вые», в «позорной ризе»[705] с грозным требованием покаяния.
3 сентября Пушкин был в Тригорском, вернулся домой в полночь, когда все уже спали. Осень, как всегда, волновала Пушкина. Хотелось работать. Но «Борис Годунов» был окончен. Окончена была и шестая глава «Евгения Онегина». Наступил какой-то перелом. Поэт предчувствовал новую жизнь, прощался с молодостью.
Новая жизнь! И вдруг колокольчик тройки и в сенях бряцание шпор… А! Значит, арест! Вот она — «новая жизнь»! Но какая? Крепость, пытка допросов, кандалы, сибирский холод и, главное, платок во рту. И Пушкин поспешно спрятал в бумажник последние стихи о пророке. Почему он поспешил их спрятать, а не уничтожил? Кажется, он и сам этого не знал.