Но не только любовь к женщине, такая загадочная и трагическая, занимала в эти дни душу поэта. В эти осенние дни он подводил итоги всему своему жизненному опыту. Вольтерианство и байронизм кажутся ему теперь далеким сном. После создания «Бориса Годунова» и «Евгения Онегина» нельзя уже было смотреть на мир с тою самонадеянною легкостью, которая соблазняла в юности. Современники Пушкина свидетельствуют, что к тридцатым годам у него сложилось твердое и положительное отношение к миру. Можно сомневаться в свидетельстве М. В. Юзефовича, который говорил, что Пушкин уже в 1829 году был «глубоко верующим человеком»; можно не ссылаться на такие стихи поэта, как «Пророк»[963], «Монастырь на Казбеке»[964], поэма о Тазите и более поздние пьесы: «Странник»[965], «Когда великое свершилось торжество»[966], «Отцы пустынники и жены непорочны»[967]; можно условно понимать оценку христианства в заявлениях Пушкина, какие он делал в заметке о книге Сильвио Пеллико[968], в первой главе «Путешествия в Арзрум», в статье по поводу «Истории русского народа» Полевого и в других журнальных его статьях, — но одно несомненно: Пушкин был убежден в том, что не все в этом мире относительно, что исторической необходимости соответствует какой-то космический закон, что в основе бытия заложена живая реальность. Поэт верил, что в космосе, так же как и в истории, есть высший смысл. Но к этому положительному взгляду на мир он пришел путем нелегким. Тому доказательство его трагический театр. Темы его пьес, написанных в Болдино в 1830 году, были им давно уже задуманы. Здесь он для них нашел совершенную форму. В эти осенние дни поэт старался разгадать тайну противоречия правды человеческой и правды иной, человеку не всегда понятной:
Душевный опыт, которым теперь владел Пушкин, позволил ему найти внутренний исход из трагических противоречий, но эта гармония была куплена дорогою ценою. Если в 1826 году Пушкин предвосхитил смерть, как бы во сне заглянув в ее лицо, то к концу своих испытаний он уже мог сказать устами Вальсингама[970]:
Участие в арзрумском походе, где Пушкин явно искал опасности; посещение лагеря зараженных чумою все это не выходило за пределы психологизма. Но тут, в Болдино, в осенние ночи произошли в душе Пушкина события более значительные, чем все эти дерзкие опыты. Не скромной овечкой пришел Пушкин к желанной ему истине, а в огне и буре своего мятежного сердца. Не случайны последние слова «Пира во время чумы», и не случайно то, что «пир продолжается», но Вальсингам уже не участвует в нем. Он «остается погруженный в глубокую задумчивость», «безмолвствует», как народ в «Борисе Годунове».
Театр Пушкина един и целен. В «Скупом», в «Моцарте и Сальери», в «Каменном госте» — все та же тема, все тот же спор с судьбою. В чем пафос «Скупого»? Это пафос бунта, пафос самоопределяющегося человека; это все та же гордая личность, мечтающая себя поставить во главу угла. Пушкинский скупой — не жадный скряга. Он не мещанин, не буржуа. Золото ему нужно как средство, как орудие. А цель власть, гордыня власти.
На что ему золото? Пушкинский скупой едва ли вовсе не бескорыстен:
Так и Сальери бескорыстен. Он не ревнует к славе Моцарта. Ему важно иное. Он требует отчета у неба. Ему одному предъявляет он свой счет, свой вексель, когда незримый должник, по мнению бунтаря, расточает дары, предназначенные ему, Сальери, за его уединенный и страшный подвиг труда: