«Обстоятельства мои затруднились еще вот по какому случаю, – писал Пушкин Нащокину. – На днях отец мой посылает за мною. Прихожу – нахожу его в слезах, мать в постеле – весь дом в ужасном беспокойстве.
Хлопоты он на себя взял большие, но бесплодные. Как только Пушкин принялся распутывать отцовские дела, как все – отец, бесшабашный Левушка, назойливо жадный муж Ольги, Павлищев, раздражавший Пушкина своими наглыми письмами, управляющие, кредиторы, даже незаконные дети дядюшки Василия Львовича – все стали требовать от Пушкина денег и притом всегда в тысячах. Напрасно напоминал он им, что на отцовском именьи уже числится более 200 000 рублей долгу, что уплата процентов съедает все доходы. Они ничего слушать не хотели, были уверены, что если он захочет, то деньги найдет. Родных волновали червонцы, которые ему платили за строчку стихов. Что Александру стоит – напишет несколько сот строк, деньги так и посыпятся.
«Теребят меня без милосердия, – жаловался Пушкин жене. – Вероятно, послушаюсь тебя и скоро откажусь от управления имения»
Эта новая обуза совпала с тревогой о возможной ссоре с Царем. Чтобы отправить отца и мать в Михайловское, пришлось бегать, доставать деньги. «Сегодня едут мои в деревню, и я еду их проводить до кареты, не до Царского Села, куда Лев Серг. ходит пешечком. Уж как меня теребили; вспомнил я тебя, мой Ангел. А делать нечего. Если не взяться за имение, то оно пропадет же даром: Ольга Серг. и Лев Серг. останутся на подножном корму; а придется взять их мне же на руки, тогда-то напл'aчусь и наплач'yсь, а им и горя мало. Меня же будут цыганить. Ох, семья, семья!»
Мечтая об отставке, Пушкин рассчитывал, что ему будет легче управлять имением и распутывать отцовские долги, живя в деревне. Это уже была иллюзия. Ни навыков, ни инстинктов помещичьих у него не было. Он это почувствовал в Болдине. Надо было часть земли продавать. Вот как описал он жене свои разговоры с покупателем:
«Два часа сидел у меня. Оба мы хитрили – дай Бог, чтоб я его перехитрил на деле; а на словах, кажется, я перехитрил. Вижу отселе твою недоверчивую улыбку, ты думаешь, что я подуруша и что меня опять оплетут – увидим… Сейчас у меня были мужики, с челобитьем; и с ними принужден я был хитрить – но эти наверное меня перехитрят… Хотя я сделался ужасным политиком, с тех пор как читаю Conqu^ete de l'Angleterre par les Normands
[64]. Это что еще? Баба с просьбою. Прощай, иду ее слушать. Ну, женка, умора. Солдатка просит, чтоб ее сына записали в мои крестьяне, а его де записали в выблядки, а она де родила его только 13 месяцев по отдаче мужа в рекруты, так какой же он выблядок? Я буду хлопотать за честь оскорбленной вдовы»
На этот раз Болдино его ничем не порадовало. «Скучно, мой Ангел. И стихи в голову нейдут, и роман не переписываю. Читаю Вальтер-Скота и Библию, а все об вас думаю. Здоров ли Сашка? прогнала ли ты кормилицу? отделалась ли от проклятой немки? …Много вещей, о которых беспокоюсь. Видно нынешнюю осень мне долго в Болдине не прожить»
Через несколько дней он выехал через Москву на Полотняные Заводы за семьей. В середине октября Пушкины вернулись в Петербург. С ними приехали две сестры Натальи Николаевны. Она была с сестрами дружна, и ей давно хотелось сделать их участницами своей веселой светской жизни. Она мечтала, что их сделают фрейлинами. Пушкин согласился не сразу, пытался ее от этого отговорить:
«Охота тебе думать о помещении сестер во дворец. Во-первых, вероятно откажут; а во-вторых, коли и возьмут, то подумай, что за скверные толки пойдут по свинскому ПБ – Ты слишком хороша, мой Ангел, чтоб пускаться в просительницы. Погоди: овдовеешь, постареешь – тогда пожалуй будь салопницей и титулярной советницей. Мой совет тебе и сестрам быть подале от двора; в нем толку мало. Вы же не богаты. На тетку нельзя вам всем навалиться. Боже мой! кабы Заводы были мои, так меня бы в Петербург не заманили и московским калачом. Жил бы себе барином. Но вы, бабы, не понимаете счастия независимости, и готовы закабалить себя навеки, чтобы только сказали про вас: «Hier madame une telle 'etait d'ecid'ement la plus belle et la mieux mis au bal»
[65]