«Волхвы не боятся могучих владык,
А княжеский дар им не нужен;
Правдив и свободен их вещий язык
И с волей небесною дружен.
Грядущие годы таятся во мгле;
Но вижу твой жребий на светлом челе».
Кудесник прорицает князю:
«Твой конь не боится опасных трудов;
Он, чуя господскую волю,
То смирный стоит под стрелами врагов,
То мчится по бранному полю,
И холод и сеча ему ничего...
Но примешь ты смерть от коня своего».
Так претворил Пушкин древнее летописное сказание и запись Карамзина.
Карамзин, доказывавший «необходимость самовластья», писал: «...Герой, победитель Греческой Империи, умер от насекомого! Впечатление сей картины должно быть философическое, моральное: Помни тленность человеческой жизни!..»
Поэт преддекабристской эпохи дал, устами кудесника, иной, смелый ответ по поводу того, какое должно быть «впечатление сей картины»:
Волхвы не боятся могучих владык...
* * *
Прошел еще год ссылки, и 13 июля 1822 года Пушкин пишет Гнедичу: «Пожалейте обо мне: живу меж гетов и сарматов; никто не понимает меня... не предвижу конца нашей разлуки».
В памяти воскресают вольные и веселые вечера «Зеленой лампы» У Никиты Всеволожского. Пушкин спрашивает в письме к приятелю Я. Н. Толстому:
Горишь ли ты, лампада наша,
Подруга бдений и пиров?
Вспоминая товарищей, «минутных друзей минутной младости» своей, Пушкин жалуется Толстому: «Два года и шесть месяцев не имею от них никакого известия, никто ни строчки, ни слова...»
В изгнанье скучном, каждый час
Горя завистливым желаньем,
Я к вам лечу воспоминаньем,
Воображаю, вижу вас...
В это время Пушкин получил через Толстого предложение, князя А. А. Лобанова издать его стихи в Париже. Пушкин ответил, что еще в Петербурге, перед ссылкою, обстоятельства принудили его продать Никите Всеволожскому подготовленную к печати рукопись первого сборника стихотворений.
Пушкин надеялся, что Всеволожский издаст их, и пишет Толстому, что рукопись требует пересмотра: иные понадобится поправить, иные снять, а написанные в последние три года включить. И не теряет на выпуск сборника надежды: «...Милый друг, подождем еще два, три месяца - как знать, - может быть, к новому году мы свидимся, и тогда дело пойдет на лад».
Пушкин мысленно переносится под царскосельские «липовые своды», «на берег озера, на тихий скат холмов», вспоминает «станицу гордую спокойных лебедей»...
Пишет нежное письмо брату Льву: «Скажи мне - вырос ли ты?
Я оставил тебя ребенком, найду молодым человеком; скажи, с кем из моих приятелей ты знаком более? что ты делаешь, что ты пишешь?..» Пишет сестре Ольге: «Мне не нужно твоих писем, чтобы быть уверенным в твоей дружбе, - они необходимы мне единственно как нечто, от тебя исходящее...»
И обоим выражает страстное желание повидаться с ними: «Радость моя, хочется мне с Вами увидеться; мне в Петербурге дела есть. Не знаю, буду ли к Вам, а постараюсь...»
Это были несбыточные мечты...
* * *
Наблюдая полувосточный, полузападный быт молдавских бояр, Пушкин часто посещал открытый дом Е. К. Варфоломея. Приемы в его доме отличались чисто восточной, красочной пышностью. Один из друзей Пушкина так описывал их:
«Вы садитесь на диван, арнаут в какой-нибудь лиловой бархатной одежде, в кованной из серебра, позолоченной броне, в чалме из богатой турецкой шали, перепоясанный также турецкою шалью, за поясом ятаган, на руку наброшен шитый золотом платок, которым он, раскуривая трубку, обтирает драгоценный мундштук, - подает вам чубук и ставит на пол под трубку медное блюдечко. В то же время босая, неопрятная цыганочка, с всклокоченными волосами, подает на подносе дульчец (сладости) и воду в стакане... или турецкий кофе, смолотый и стертый в пыль, сваренный крепко, без отстоя».
К своему дому Варфоломей пристроил огромную танцевальную залу, в которой выступали его, славившиеся на всю округу, цыганский оркестр и хор. Здесь устраивались балы с танцами, в которых Пушкина привлекала не только хореографическая или музыкальная сторона.
В Бессарабии, как и в Румынии, принято было во время танцев импровизировать стихи. Обычно в задорном танце они произносились в такт музыке, часто это были своего рода сатирические или юмористические эпиграммы на злобу дня. Пушкину нравилось все яркое, новое для него, особенно если это носило местный, национальный характер. И потому он охотно посещал такие вечера.
Когда в доме Варфоломея собирались гости, на домашней сцене появлялся хор цыган и молодежь танцевала под аккомпанемент скрипок, кобз и тростянок.
Из хора выплывала на авансцену молодая, жгучая цыганка в пестром, цветастом наряде, с ожерельем из золотых и серебряных монет, звеневших при каждом ее движении. Пересекая зал вихревой пляской, заглушая своим низким сопрано припев хора, она буйно пела по-цыгански:
Арде-мэ, фриде-мэ,
Не кэрбуне пуне мэ!
В один из вечеров, зачарованный бурной и стремительной страстностью песни, Пушкин попросил перевести незнакомую речь, и в сознании поэта она здесь же переплавилась в такую же буйную, страстную песнь на русском языке:
Старый муж, грозный муж,
Режь меня, жги меня:
Я тверда, не боюсь
Ни ножа, ни огня.
Ненавижу тебя,
Презираю тебя;