Клюев хорошо сознавал эту свою многоликость, усугубленную его склонностью к игре, к перемене костюма. Порой он пытался разобраться в себе, отделить главное в себе самом от второстепенного, настоящее от фальшивого. «Я не смогу любить «немножко», – писал он Я.Л. Израилевичу, своему знакомому по «Бродячей собаке», – и Ваше «немножко полюбил», как будто не фальшивое, но и не настоящее – в нем есть «собачий воздух», но есть и что-то родимое мне – тому мне, который тоже «не настоящий». Какое бы было счастье, если бы Вы полюбили меня "настоящего"». Но угадать настоящего Клюева было не всегда просто. Он представал перед людьми в разнообразном обличье, охотно актерствовал, а главное – брал на себя определенные социальные роли, с коими впоследствии почти сроднился. «Многих я веселил в жизни – и за это плачусь изгнанием, одиночеством, слезами, лохмотьями, бездомьем и, быть может, гробовой доской, безымянной и затерянной», – каялся Клюев Н.Ф. Садомовой 22 февраля 1935 года. В.А. Мануйлов в одной из наших бесед (5 сентября 1976 года) проницательно заметил, что «Клюев играл самого себя, и роль эта была для него органической».
Актерство Клюева, его, так сказать, «бытовое стилизаторство» было вызвано, думается, не только его личными наклонностями; оно имело и общественные импульсы. Здесь чувствуется и протест «человека из народа», наделенного уязвленным социальным сознанием и повышенным самолюбием, и вызов, брошенный в лицо «господам», откровенная насмешка над ними. Аристократ «народного духа», каким хотел считать себя Клюев, возводивший свой род к самому Аввакуму, он тем самым как бы утверждал свое превосходство над подлинными аристократами (вроде Блока или А.Н. Толстого), имевшими за собой многовековую дворянскую родословную. Это можно рассматривать, с другой стороны, как изощренный эстетский эпатаж, как вывернутое наизнанку декадентство: намеренно выпяченное презрение к городской «толпе», не посвященной в тайны «народной» жизни. Клюев своеобразно перенимал модель поведения, бытовавшую «в городе» по отношению к деревне и в литературных или художественно-артистических кругах по отношению к «обывателям». Эта усвоенная им поведенческая стилистика и его творческая манера неуклонно сближались.
Заложенное в поэте актерство, его стремление к позе и розыгрышу явно стимулировали стилизацию как метод творчества. Стилизация в искусстве естественно связана с необходимостью деформировать, скрывать свой настоящий голос. Она граничит с мистификацией и легко может обернуться подделкой. Стилизация, как указывает современный исследователь К.А. Долинин, предполагает наличие «авторского аналитического «лукавства»». Такого лукавства не был лишен и Клюев– – человек и писатель, чье искусство заключалось (хотя и не всегда и не полностью) в умении использовать другие (например, фольклорные) тексты, мотивы, образы. Иногда эта особенность в нем становилась явной, бросалась в глаза. «Лукавую» сущность Клюева угадывали и современники. «Ведь вот иногда в нем что-то словно ангельское, а иногда это просто хитрый мужичонка», – проницательно заметил Блок в 1913 году. Десять лет спустя о «хитрости» Клюева упоминает В.А. Рождественский: «Одни говорили – «истинная народность», другие улыбались недоверчиво, а тот, кто поближе присматривался к поэту, видел глубоко запрятанные хитрые карельские глазки, а в олонецком говорке на «о» чувствовал некоторую подчеркнутость деревни и дикарства».
Облик Клюева-стихотворца отражает в основных чертах его человеческую натуру. Этот облик неоднороден, неустойчив, подвижен. Собственно, Клюев не был последовательным стилизатором: его поэтическая манера, подверженная разнообразным влияниям, постоянно менялась. Клюев не сразу научился говорить «по-народному», а впоследствии он весьма отдалился от стилистики «Лесных былей» и «Песен из Заонежья». В течение долгих лет Клюев упорно искал свой собственный поэтический голос. Но искал его часто не в себе самом, а в иных, уже до него возникших художественных системах, одновременно черпая и в новейших литературных течениях (символизм, акмеизм, имажинизм). Не удивительно, что в разное время Клюева охватывали сомнения в правильности своего пути, в своем поэтическом таланте. Мучительно переживал он, особенно в начале 1920-х годов, крушение мифа о Клюеве – народном поэте. «Как поэт я уже давно, давно кончен», – эти горькие слова в письме к Есенину вырвались у Клюева в год появления «Львиного хлеба», содержащего истинные шедевры его поэзии (и притом далекие от какого бы то ни было стилизаторства!).