Общением с родственными ему по духу артистами и художниками Клюев пытался, возможно, приглушить боль, вызванную его изгнанием из литературы. Уединившись в «подводной келье» (так называл он свое полуподвальное жилье в Гранатном переулке), Клюев и в пестром литературном мире Москвы 1930-х годов держится несколько особняком, сохраняя отношения главным образом с теми писателями, которые, как и он, оказались «несозвучными» новой эпохе. Среди них мы вновь встречаем Осипа Мандельштама.
Что тянуло друг к другу Мандельштама и Клюева, поэтов, казалось бы, столь несхожих? Впрочем, несхожих только на первый взгляд. Акмеистическая закваска, «тоска по мировой культуре» сближает их духовно и дает возможность говорить о них – в широкой историко-литературной перспективе – как о поэтах родственной ориентации, хотя и совершенно разных по языку и стилю. Не случайно еще в 1922 году Мандельштам почувствовал в поэзии Клюева «эллинистический дух». «Клюев, – с восхищением писал Мандельштам в «Письме о русской поэзии», – пришелец с величавого Олонца, где русский быт и русская мужицкая речь покоится в эллинской важности и простоте. Клюев народен потому, что в нем сживается ямбический дух Боратынского с вещим напевом неграмотного олонецкого сказителя». Теперь же, в Москве 1930-х годов, их соединяет, конечно, не только общее культурное прошлое, но и нынешняя их судьба – гонимых и ошельмованных, насильственно отторгнутых от литературы.
Мандельштам не раз навещал Клюева в Гранатном переулке. Вероятно, он заглядывал в «подвалец», нанося очередной визит поэтессе Марии Петровых, в которую, по словам Ахматовой, Мандельштам «был бурно, коротко и безответно влюблен» в 1933-1934 годах. (Петровых жила, как и Клюев, на Гранатном). Мандельштам заходил к Марии Сергеевне, по свидетельству Е.С. Петровых, ее сестры, часто, иногда по нескольку раз в день. О том, что Мандельштам и Л.Н. Гумилев (сын Ахматовой и Гумилева, в будущем – известный ученый-этнограф) посещали Клюева, читавшего им стихи, вспоминает и Э.Г. Герштейн.
Многократно навещал Мандельштамов и сам Клюев. Когда они въехали в комнату Александра Эмильевича, брата поэта, на Старосадском, Клюев явился к ним, «как-то странно держа в оттопыренной руке бутербродик, насаженный на палочку: «Все, что у меня есть»». Это было предположительно в 1931 году. В другой раз Клюев зашел к Мандельштамам в Дом Герцена на Тверской (Мандельштамы жили в правом флигеле этого дома с начала 1932-го до конца 1933 года). В гостях у них была художница Е.М. Фрадкина. «При ней вошел Клюев. Надя <Надежда Яковлевна Мандельштам, жена поэта. – К.А.> пригласила его к обеденному столу, но он смиренно примостился у низкого подоконника: «Я уж здесь щец похлебаю». Фрадкина со своим удлиненным подгримированным лицом, одетая по-европейски, с деловитой элегантностью, даже рот приоткрыла, с любопытством разглядывая, как этот нищий странник истово и медленно подносит ложку ко рту.
Впрочем, Надя говорила, что в споре Клюев иногда "забывается и начинает говорить как приват-доцент"». (Оба эпизода приведены в мемуарах Э.Г. Герштейн).
Еще теснее сближается Клюев в Москве с Клычковым и его второй женой (с 1930 года) Варварой Горбачевой; они были соседями Мандельштамов по Дому Герцена. «Рюрик Ивнев, Николай Клюев – одно время ежедневные гости» (запись В.Н. Горбачевой от 13 апреля 1931 года). Клюев был крестным отцом их сына Егора (1932-1987). В записях наблюдательной и литературно одаренной Варвары Николаевны встречается несколько ярких штрихов, существенно уточняющих портрет Клюева. Что же особенно бросилось ей в глаза? Процитируем несколько фрагментов.
«Николай Клюев – удивительный конгломерат искренности и позы, ханжества и настоящей любви к древлему благочестию, к старой прекрасной Руси. Выдержанная поза, мешающая жить, переходит в добровольные подвижнические вериги на всю жизнь; и все же – своеобразное эпикурейство, любовь к вещам, смакование вещи, знание вещи. Каждую набойку, каждую вышивку, каждую вещь обихода прощупает, оценит. В закрытый распределитель ходит с забавным упоением (Сергей считает закрытый распределитель грехом: вся страна разута-раздета).
Во мне Николай Клюев возбуждает всегда чувство протеста; хочется возражать ему во что бы то ни стало <...>.
Как спорщик Клюев – невозможен.
Спор его лишен всякой диалектики.
С его убеждений его не сдвинешь. Но это неплохо, плохо то, что он во время спора слушает лишь себя. Он продолжает с того места логического своего повествования, на котором остановился сам. Слова собеседника прошли мимо сознания, он их не слышал. Он – монолектик, а не диалектик».
<...>
«Я – Клюеву:
– Николай Алек<сеевич> <...> в Вас и вл<юбиться> н<ель>зя?
– Кому нужно – тот влюбится. Уж какие ко мне дамы приходили: муфты горностаевые, туфельки золотые... Я ведь в Петербурге в лучшие дома вхож. Одна даже ночевать пришла, сибирячка. Пришлось дворника позвать. Я и сейчас у артисток разговляюсь: у Неждановой был, у Голованова. Чистый рай: молельня, лампадочки горят, нестеровские портреты висят <...>