Сухонький, сморщенный старичок приказчик и мальчик-подручный раскладывали на прилавке цветные картины и книжки, расхваливали товар. Толстыми корявыми пальцами мужики брали блестящие лаком, яркие, пестро размалеванные картины, разглядывали, судили придирчиво, листали книжки, смеялись, просили скостить.
– И ни боже мой! – восклицал старичок. – Итак, ребяты, дешевше пареной репы, почитай, задарма отдаем!
– Чтой-то, Микитич, нонче дюже святых добре много, – говорил один, могучий, чернобородый, с серебряной проседью в густо намасленных волосах. – Святых-то, мол, говорю, давай помене… песельников, мол, давай. Да с чертями картинок, да Бову с Ерусланом…
– Ах, греховодник! – с деланным испугом махал руками приказчик. – Чем же тебе святые не угодили? Ишь, чего ляпнул, борода! Греха не боишься… Как же без святых-то?
– Зачем без святых! – зашумели мужики. – Мы, слышь, и святыми не гребуем, только, значится, тово… помене их нам давай.
– Этих, стал быть, Миколаев-чудотворцев, да Пантелеев-то целителей в деревне, знаешь, битма набито! – сказал маленький, юркий мужичок.
– Ты нам, Микитич, показывай чего почудней, – опять вступил чернобородый, – а то ведь, почитай, десять годов один и тот же товар таскаем.
– Верно, Проша! – закричали мужики. – Давай, давай, Микитич, не жмись. «Семь небылиц» давай, да «Сбитеньщика московского», да «Нужду в закладе» – вот это товар так товар, неча сказать!
Щепкинский приказчик провел Ивана Савича к самому Шарапову. В тесном закутке без окон, тускло освещенном отекшим огарком сальной свечи, за конторкой стоял высокий благообразный старик с темным, похожим на старинную «парсуну» лицом, на котором из-под сурово насупленных косматых бровей живо блестели пронзительные черные глаза. Его длинная седая борода была заправлена за лацканы синего старомодного, до пят, кафтана. «Батенька! – ахнул Никитин, – Ну, вылитый батенька!»
– Весьма приятно познакомиться, – ласково сказал старик. – Много наслышан о вас и сочинения ваши читывал… Прошу садиться, сударь. Ванюша! – крикнул он в лавку. – Ну-ка, милый, на живую ногу спроворь нам чайку!
– Помилуйте, Петр Николаич! – взмолился Никитин. – Я уж и так мокрый, как мышь! Весь день вот с ним, – он указал на щепкинского приказчика, – с утра все чаи распиваем!
– Ничего-с, – улыбнулся Шарапов, – чай не водка, с копыт не валит. Вижу, сударь, офени вам мои любопытны показались? Доброе дело, весьма доброе и полезное, потому как офени[15] эти – единственный ручеек, по которому в темную нашу деревню какое-никакое, а все-таки слово печатное течет. Товарищи мои смеются, гребают этакой торговлей, а я ничего, люблю-с.
Появился чай, и снова, обливаясь потом, пили. Иван Савич спросил, прибыльна ли торговля с офенями.
– Какое-с! – отмахнулся Шарапов. – Тут, сударь, прибылей не ждите, одно лишь беспокойство. Видали? Святых им не надобно, давай что почудней… Темнота-с. Ох, – сокрушенно покачал головой, – долго еще нам, почтеннейший Иван Савич, наверстывать да догонять просвещенные нации! Долго-с…
В московских церквах благовестили к вечерне, когда Никитин воротился в свой нумер. Закусив купленной по дороге колбасой с калачом, он лег на кровать отдохнуть.
Мысли о шараповских офенях занимали его.
Он и прежде слыхал о бродячих книжных торговцах. Их довольно много ходило по Московской, Владимирской, Ярославской и дальше – по северным губерниям, но в воронежских краях офени были в диковину. Да и что несли они в деревню? Все тех же чертей, Бону, да «Милорда Аглицкого», да «Францыла Венецияна»…
А почему бы не остановить этот мутный поток всяческих нелепых книжонок и омерзительных, скверно нарисованных картин? Почему бы не попробовать торговать в деревенской беспросветной глухомани дешевыми книжечками сочинений Пушкина, Кольцова, Гоголя, простыми и поучительными рассказами из истории, жизнеописаниями великих людей? Какой могучий источник света представила бы тогда собою книжная торговая деятельность! Каким ослепительным пламенем разгорелись бы те скромные искорки знания, добра и правды, которые в своих лубяных коробах понесли бы в деревню офени!
Пушкин и Лермонтов в избе мужика… Подумать только!
Мысли об офенях смешались с впечатлениями длинного дня. Подобно пестрой карусели, в воображении Никитина понеслись бесконечные чаепития, груды книг, ярчайшие листы глупых, скверно нарисованных картин, балаганы, разноголосый уличный шум, горластые разносчики, знаменитые московские «ваньки», тучи голубей, сверкающие золотом церковные купола, парящие в трактирных облаках половые, – все это смешалось в красках и звуках и куда-то поплыло, поплыло…
Так, не раздевшись, Иван Савич и уснул.
На рассвете его разбудили какие-то странные звуки. Они были как бы продолжением сна, они чудесным, непостижимым образом превращали сон в действительность. Иван Савич вздрогнул и открыл глаза.
Синий сумрак стоял в незнакомой комнате, в открытое окно тянуло утренней свежестью, и было непонятно – где же это? Что это?
Ах, боже мой, да в Москве же! Но эти звуки – неужели все еще сон?