Я выполнила поручение Бродского. Встретилась с Бобышевым и расспросила его про Андрея. Разговор был вялый и тусклый, ничего интересного я не услышала, но тем не менее на следующий же день позвонила Иосифу. Помню, что он молча выслушал мой отчет, не задал ни одного вопроса и мрачно хмыкнул «мерси».
На юбилейный праздник к Бродскому я, конечно, пришла, но весь вечер, надувшись, просидела в углу «без всякого удовольствия». События последних дней – «Часть речи» и выходка Бродского – веселью не способствовали. Не помню даже, кто там был и что там было. Но мы с Геной пересидели всех гостей. Я решила, что не уйду, пока не выясню, в чем дело…
Разговор наш помню дословно:
– Чем я перед тобой провинилась?
– Ты за моей спиной дружишь с Бобышевым.
– Ты же сам попросил меня встретиться с ним!
– А ты и рада стараться! Могла бы отказаться. Ты прекрасно знаешь, как я к этому отношусь!
– Так зачем ты просил? Провоцировал меня, что ли?
– Never mind. Forget it, – проворчал Иосиф.
Он подошел к книжной полке, взял пожелтевший сборник «Остановка в пустыне», чиркнул автограф и протянул мне со словами: «Оцени, солнышко, отдаю последнюю».
Автограф был такой: «Людмиле Штерн от менее яркой звезды». Над словом «Людмила» он нарисовал сердце с двумя стрелами. Одна стрела это сердце пронзала, другая – пролетала над ним.
Я и растрогалась, и расстроилась. Растрогалась потому, что как-то давно пожаловалась, что у меня нет «Остановки», и он это запомнил. А расстроилась, потому что автограф мало того, что был язвительным, он был еще и двусмысленным.
– Спасибо, Ося, от более яркой звезды, – сказала я. – Всё насмешки строишь?
– Киса, ты же «Штерн», and I really mean it.
Оглядываясь назад, должна сказать, что драматические для меня события этого дня яйца выеденного не стоили. Когда мы с Геной собрались уходить и были уже в дверях,
Иосиф встрепенулся: «Подождите, я вам прочту стишок… сегодня сочинил». Он ушел в комнату и вернулся с машинописным листком. Это было одно из самых сильных и пронзительных его стихотворений – «Я входил вместо дикого зверя в клетку».
Оно кончается такими словами:
Эти слова перекликаются со словами ежеутренней еврейской молитвы: «Пока моя душа находится во мне, я буду благодарить тебя, мой Бог и Бог моих праотцев, владыка всех творений».
На этой высокой ноте, наверно, и следовало закончить, но не могу противиться соблазну снять напряжение момента и вызвать у читателя улыбку.
Несколько лет тому назад мне попался в руки один журнал, опубликовавший это стихотворение (журнал не называю, чтобы не ставить в неловкое положение его редактора).
У Бродского:
В журнале:
Редактор, вероятно, решил, что, несмотря на горестную жизнь, Бродский тщательно следил за своим здоровьем и воду пил исключительно кипяченую. Уверена, что Иосиф оценил бы эту редактуру.
Бродский – квартиросъемщик
Сказать о Бродском непрактичный – значит ничего не сказать. Его расходы, вернее траты, бывали иногда необъяснимы с точки зрения здравого смысла, его финансовые бумаги – в художественном беспорядке.
К бессмысленным тратам можно отнести увесистую сумму денег, которую Бродский вбухал в свою (вернее, не свою) квартиру на Мортон-стрит. Он много лет снимал ее у своего приятеля, профессора Нью-Йоркского университета Эндрю Блэйна. Квартира выглядела слегка запущенной, имела, как говорят американские риелторы, «усталый вид и нуждалась в некотором внимании». Однако была вполне жизнеспособной.
И вот в 1990 году, охваченный внезапным пароксизмом хозяйственности, нобелевский лауреат затеял на втором этаже Мортон-стрит ремонт стоимостью в несколько десятков тысяч долларов.
Когда Иосиф объявил о предстоящем ремонте, я пыталась объяснить ему, что люди, находящиеся в здравом уме и твердой памяти, чужие квартиры не ремонтируют. Ибо конец всегда плачевен. Случится одно из двух: или хозяин взвинтит квартирную плату, или к нему, откуда ни возьмись, свалится на голову племянник (тетка, бабушка, брат бывшей жены), и поэтому жилец должен будет срочно выметаться…