«Если это – небесная любовь, то я тоже ее знаю», – воскликнул французский жизнелюбец Шарль де Бросс в XIII столетии, когда он увидел знаменитую скульптуру пылающей любовью святой Терезы Авильской в церкви Санта-Мария-делла-Виттория в Риме работы Джованни Лоренцо Бернини. Что же произошло? Не почувствовал ли временную слабость набожный великий Бернини, гений римского барокко, забыв, кого он изображает и для какого места? На самом деле у глубоко верующего художника не было никакого страха перед такого рода недоразумениями. Добавим, что побывавший в далеких краях президент де Бросс, пожалуй, не обладал очень уж широкими понятиями о любви и в действительности величия святой Терезы и ее способа любить не понял. Но определенно у Бернини не было проблем с тем, что изображение Терезы в экстазе воспринималось так чувственно. В конце концов, видения темпераментной святой и были такими.
Именно у католицизма, как очень хорошо осведомлены знатоки обычаев, с эротикой преимущественно не было никаких проблем. Только в XIX веке католики немного поддались зажатому пуританскому викторианскому духу времени. Быть зажатым считалось верхом шика, и католики, воспринимавшиеся скорее неповоротливой деревенщиной, тоже хотели быть немного в моде. Но старая католическая традиция была всегда дружественна к сексу и телу, как об этом свидетельствуют барочные церкви, – нагота, куда только ни посмотри – и это не было ванной комнатой, там проходило богослужение. Если Тереза свои самые глубокие религиозные переживания воспринимала прямо-таки физически чувственно, и это было отражено абсолютно свободно, то другим людям предполагалось возможным обратное – познать Бога через счастливую сексуально-чувственную любовь между мужчиной и женщиной.
Разумеется, христианство подразумевает нечто большее, чем простое желание. Оно подразумевает жизненное, динамичное желание, то есть жизнелюбие. В начале эпоса Гёте «Фауст» у Фауста возникает неодолимое желание по мгновению, которое удовлетворило бы его. Чтобы достичь его, он отдается даже черту. «Едва я миг отдельный возвеличу, Вскричав: «Мгновение, повремени!» – Все кончено, и я твоя добыча, И мне спасенья нет из западни»[23]. Но в конце «Фауста» стоит не удовлетворяющий себя миг, а возвышенная, заботливая любовь – дамба для защиты других людей – знаменитое озарение: «Чья жизнь в стремлениях прошла, Того спасти мы можем».
Но христианство идет дальше, оно не останавливается на простом стремлении. Оно живет уверенностью в последнем спасении и в любви к ближнему и Богу. В переживании этой любви христиане не только «желают» вечности, моментами они уже ощущают ее. В начале «Исповеди» святого Августина, первой психологической книги мировой литературы, в высшей степени достойной чтения, стоит предложение: «Беспокойно мое сердце, пока оно не успокоится в тебе, о, Бог». Августин, получивший в значительной мере личный опыт желания как такового (он жил в безбрачии и имел сына) и открыто в этом признававшийся, в конце своей жизни имеет в виду широкое и большое понятие любви, какое Бернини отразил в образе чувственной святой Терезы, когда он суть христианского послания обозначил словами «люби, а в остальном делай что хочешь». Однако все не так просто, как звучит, так как любовь не определима, любви не научить, ее не создать. Можно ее искать, но она, в конечном счете, подарок, ее нужно почувствовать. И любовь, которую переживаешь чувствами и душой, – это и есть жизнелюбие в самой интенсивной форме.
Чувственность вечности
У кого есть жажда жизни?