– Ваше превосходительство, батюшка! – кланяясь в сенях, сказал Василий Петрович. – Уж мы, сударь, темные люди и не знаем, как вас и благодарить за честь да за ласку вашу… Денно и нощно станем поминать ваше превосходительство! Да кланяйся, мать! – толкнул он жену. – Растерялась, ваше превосходительство, шутка ль сказать – этакая честь!
– Ах, да полноте, – поморщился Жуковский, – к чему это? Я рад дружбе с вашим сыном, ведь он у вас сокровище. Не правда ли?
– Ночей недосыпал, куска недоедал, – стукнул себя в грудь Василий Петрович. – В великих заботах и в трудности, но воспитал, ваше превосходительство… Воспитал!
С непокрытой головой, кланяясь и бормоча слова униженной благодарности, старик проводил Жуковского до ворот. И когда тот вместе с Алексеем сел в коляску и кучер, тронув резвых лошадей, пустил их шибкой рысью по Большой Дворянской, покрикивая на прохожих, отец все еще стоял у калитки и, глядя вслед коляске, бормотал:
– Не то я на старости лет спятил, не то они там, в Питере, все ума лишились! «Сокровище»… Ах, лихоманка их забери!
5
На тихом зеленом островке, окруженный старой дубовой рощей, стоял кирпичный петровский цейхгауз. В кустах попискивали синички, да в зарослях хмеля, обвившего угол старого здания, сонно выводила свою трескучую песню зеленая кобылка. Сквозь деревья мелькала голубая, с отражением пухлых облаков река.
Жуковский рисовал старый дуб. Не отрывая глаз от альбома, он говорил:
– Этот великан не был ли свидетелем великих деяний Петровых? Венценосный плотник, быть может, отдыхал в тени сей могучей листвы…
Алексей стоял за спиной Жуковского и смотрел, как белый бумажный лист покрывается тонкими штрихами остро отточенного карандаша. Зеленая шапка листвы, корявый, обвитый плющом ствол, давно расщепленный молнией, черный уродливый сук, выдающийся высоко в небо, – все было верно, похоже, да мелко, аккуратно положенные штришки делали и самый дуб мелким и аккуратным. «Ведь это и не дуб вовсе, – подумал Кольцов. – Такой можно в горшок посадить…»
Жуковский захлопнул альбом и встал.
Перевозчика возле лодки не оказалось, он спал в кустах. Кольцов растолкал его. Солнце уже касалось крутых воронежских бугров. Звонили к вечерне. На одной из круч чернел тюремный замок. Возле Успенской церкви Жуковского ждала коляска.
– Василий Андреич, – садясь в коляску, сказал Кольцов, – весь день хочу просить вас, да никак не осмелюсь…
И он рассказал печальную историю Кареева.
– Любезный друг, – выслушав Кольцова, проговорил Жуковский, – видит бог, как я скорблю вместе с вами и всей душой хочу, чтобы приятель ваш был освобожден. Но просить об этом царевича невозможно: он не занимается делами политических преступников. Остается одно: государь. Я обещаю вам доложить о господине Карееве его величеству… Да, подумайте, как смерть Пушкина взволновала молодежь! Ах, Александр, – покачал головой Жуковский, – ты и в могиле такой же мятежный, каким мы знали тебя в жизни…
6
Флаги убрали, хвойные ветки, развешанные на домах, пожелтели, дворники перестали мести улицы. Город снова задремал.
При встрече с Алексеем чиновники поспешно снимали картузы.
– Алексею Васильичу! – почтительно кланялись судейские приказные, те, что неделю назад и глазом не вели при встречах с Кольцовым.
Соседи звали в гости.
Отец спросил: «Не надо ль денег, а то что ж, не стесняйся, не чужие…»
«Что это? – недоумевал Кольцов. – Во сне, что ли?»
Наступил сентябрь. По улицам полетели желтые и красные листья. Пришло письмо от Сребрянского.
«Друг мой Алеша! – писал Андрей. – Чуть ли не последнюю зиму буду зимовать: заела проклятая хвороба. Что бы ни было между нами и как бы я плох к тебе иной раз ни был – прости и не осуждай: „ерофеич“ да судьба-лиходейка – их вини… Только лучше тебя и милее не знал я, да и помру – не узнаю человека!»
Кольцов задумался. Письмо было и хорошо и плохо: хорошо – в своем искреннем душевном чувстве, в словах дружбы и любви; плохо – в тоскливой безнадежности и в нескрываемом предчувствии смерти.
Он написал Сребрянскому сердечное, полное стихов письмо, советовал бросить на время ученье, поехать в деревню отдохнуть. Горькое чувство, навеянное письмом Сребрянского, не покидало.
Однажды вечером к нему постучался незнакомый офицер. Он назвал себя Темниковым и сообщил, что Кареева приговорили к ссылке в места, не столь отдаленные от Сибири.
– Этого надо было ожидать, – раздраженно сказал Темников. – Честному человеку у нас один путь – Сибирь. Да вот кривлянье это, идиотские ритуалы с разжалованием и лишением дворянства – это черт знает как мерзко.
Кольцов узнал от него, что перед отправкой Кареева ждало публичное издевательство с чтением на площади приговора, с ломанием над ним шпаги, со всем тем комедиянтским вздором, который называется судебной церемонией.
– Да, может, еще отменят приговор, – сказал Кольцов. – Жуковский обещал попросить государя…
– Государя! – У Темникова дернулась щека. – Вы верите в успех этой просьбы?
– Не знаю… Ведь Жуковский так близок к государю.