Только последние три-четыре дня мы уже ехали днем, а ночью отдыхали в лагерях партизан, которые, чувствовалось, здесь у власти. Ночевали один раз в лагере гражданских: оставшиеся в живых жители разоренных и сожженных сел уходили в лесные чащи, строили себе землянки, шалаши и там жили, корчевали лес, возделывали землю, сеяли пшеницу.
В последних числах апреля мы переехали на пароме знаменитую белорусскую реку Оресу.
Здесь деревни были разбиты фашистской авиацией. Этот Любанский район был полностью в руках партизан. На его территории и находился аэродром: фашисты, как ни пытались захватить его, не могли и только действовали авиацией. Правда, районный центр Любань был в руках фашистов, они сидели там, забившись, как в нору, боясь выйти за пределы укрепленного города.
В Заоресье мы почувствовали себя вольготнее, да и с продовольствием здесь было лучше, а мы порядком изголодались.
Перевязки я уже делала себе сама: Сонечка осталась на острове, а может быть, за эти дни успела и разродиться. Перевязки мои заключались в том, что я снимала один промокший холщовый бинт и заменяла его другим, просохшим на возу: чаше всего не было даже воды, чтобы его прополоснуть.
Числа 28 апреля мы въехали в деревню Сосны, где располагался штаб соединения целой партизанской армии. Над домом штаба — красный флаг, как на Большой земле. Никогда не смогу передать своего чувства при виде открыто, свободно развевающегося алого полотнища. Это значило, что жива Советская власть. Живы были и колхозы: люди пахали и засевали землю, им помогали партизаны из отрядов.
Штаб откомандировал нас в деревню Баяничи: самолета в ближайшие дни не ждали, а жить в Соснах было негде.
В Баяничах нас разместили по квартирам. Нам с Костей выпало жить в семье Кулаков (вот фамилия!), которая состояла из матери, сына и дочери. Мать, не по годам состарившаяся, болезненная, желчная и злая, чаще всего сидела на печи и не переставая бранила свою хорошенькую дочь Антолю. Я смотрела на худую, длинную и тонкую, как жердь, старуху с высохшим, костлявым от болезни и злости лицом и думала: "Вот поистине ведьма!" Антоле было лет восемнадцать, не больше, милая, тихая, мухи не обидит. На ее плечах лежала вся работа по дому и немалое хозяйство по тем временам: корова, свинья, куры, огород, приготовление пищи, в том числе и для нас с Костей.
Я как увидела Антолю, так сразу и приняла в свое сердце.
Бывают же люди, к которым не надо привыкать и присматриваться: все у них написано на лице.
С помощью Антоли впервые за все месяцы моей болезни я искупалась в деревянном корыте. Она же мне стирала ежедневно бинты и давала для них кусочки чистого холста.
Днем чаше всего я лежала одна: все были заняты работой, Костя помогал в хозяйстве, в поле, на огороде (пора-то весенняя, горячая), бабка уходила надзирать за ними.
Иногда меня навещали ребята из нашей охраны.
Они тоже не бездельничали: соскучились по земле, по настоящей работе, а тут ее сколько угодно. Да и надо было поступать по-советски — отрабатывать свой хлеб.
Я одна была невольной нахлебницей, ну да Костя, прямо сказать, вкалывал за двоих.
По вечерам к Антоле приходили из села девчата и ребята. Обычно усаживались вокруг моей кровати и пели песни. Народные белорусские, печальные и протяжные, мелодичные и ласковые, а то лихие, с подсвистом, задорные и шуточные. Очень много пели частушек, причем сами их слагали на разные темы, в том числе и о фашистах. В памяти удержалась лишь одна:
И рядом, не выпуская моей руки из своей загрубевшей, рабочей, сидела Антоля, с сияющими глазами, такая юная, почти девочка, что рядом с ней я чувствовала себя пожившей, умудренной опытом.
Так незаметно миновал май.
Ребятам, хотя и жилось неплохо, становилось неудобно бить баклуши, в то время как товарищи их воевали. По их инициативе Костя поехал в Сосны в главштаб и напомнил о нас.
Там ему дали разрешение на отправку меня первым самолетом. В эту весну не приземлялся ни один самолет: посадочная площадка была еще сырой. Летчики сбрасывали груз и уходили обратно. В небе все время патрулировали фашистские истребители.
Я распрощалась с Антолей.
Я рассталась еще с одним славным человеком на долгом пути от станьковского леса до аэродрома. Ехала я уже, ни мало ни много, больше пяти месяцев.
И вот он, аэродром: чистое крохотное поле и несколько землянок. Как это невыносимо — беспомощной лежать в землянке, когда на воле бушует весна, поют птицы, наливается зеленью вековой бор, а тебе только семнадцать, и ты не можешь, не в состоянии выйти на простор и вдохнуть полной грудью нежный, ни с чем не сравнимый воздух расцветающей земли! О боли, терзавшей мое тело, я уж не говорю, я к ней притерпелась.