В этот же день ко мне "подселили" разведчика из "Двадцать пятого", Пашу Шибко, раненного в грудь, с пробитыми легкими и застрявшей в них пулей.
Все последующие дни на остановках в деревнях нас с ним селили вместе: говорили, что мы самые неунывающие, терпеливые, хотя и "тяжелые".
И правда, мы с ним шутили, смеялись, а он даже пытался подпевать мне: поет, смеется, а в груди у него все клокочет, хрипит.
К нам все время шли и шли знакомые и незнакомые. Подбадривали, сообщали новости, несли гостинцы.
Неожиданно в одну из ночей Паша умер, а еще с вечера он был такой веселый… Смерть эта потрясла меня.
Меня по-прежнему окружали вниманием: каждый старался сделать или сказать что-то приятное.
Каратели добрались и до Копыльского района. Началось новое окружение. Гитлеровцы отозвали с фронта несколько дивизий, чтобы "раз и навсегда покончить с белорусскими партизанами".
Мы быстро ушли в деревню Большой Рожан, соединились с еще одной бригадой. Отсюда в начале февраля меня и еще нескольких "тяжелых" отправили на аэродром.
Я еду совсем по-барски, на отдельной повозке, у меня "своя" медсестра Соня и "мой" коновод Вася Мискевич. Проехали мы около 70 километров и попали в новое вражеское кольцо. Здесь вовсю свирепствовали гитлеровцы.
…Ночью, прорываясь из окружения, мчались на рысях, сани кренились все больше, а потом и вовсе перевернулись, и я вывалилась из них. Обоз — на километры, народу — тьма. Соня и Вася успели меня подхватить, только это и спасло: иначе затоптали бы кони.
После этого случая стали привязывать меня к саням веревками по животу и ногам. Вася мчал вовсю!
Я привыкла к боли и научилась молчать. Никогда не плакала и даже не ойкала во время перевязок.
…Потом это произошло прямо в лесу, на санях.
Обоз остановился. Подошел Иван Максимович Дяченко и сказал, как будто и не уходил от меня в тот раз из хаты:
— Давай посмотрим, что там у тебя.
Соня разбинтовала ноги. Он опять покачал головой:
— Нет, не дотянуть тебе до аэродрома. Да и когда он теперь будет? Придется отнимать немедленно, прямо здесь.
Я не протестовала уже, понимала, что ноги не заживут, и они мне, мертвые, начали невыносимо досаждать.
Вася развел костер, Иван Максимович стал прокаливать на нем ручную пилу-ножовку. Зачем это? Вася распряг лошадь и отвел ее в сторону.
…Соня крепко взяла меня за руки и легла мне на грудь.
Что там делал Дяченко, не знаю. Я плохо соображала.
Вдруг мне показалось, что из меня начали тянуть и тянуть дли-и-инную, бесконечную боль. Я стала куда-то падать и повисла на этой боли. Там, наверху, она быстро, как веревка в колодце, раскручивалась и тянула меня вниз. Это и в самом деле был колодец, я уже видела в нем почему-то цветную воду. Но вдруг у самой воды медленно заскрипела колодезная ручка, и уже не веревку, а меня стало накручивать на барабан. Вверх- вниз, вверх — вниз… Сколько это может продолжаться?.. Но вот меня выдернуло высоко к самому барабану, боль вдруг оборвалась, и я тяжело полетела в воду. Она была темной, совсем не цветной… Темной и горячей…
…Когда я пришла в себя, Соня стояла надо мной с нашатырным спиртом. Ног уже не было. Не было моих ног. Просто два обрубка, забинтованные холщовым бинтом. Где же мои ноги? Я их поискала глазами и ничего не увидела. Метрах в десяти стоял спиной Вася, положив на круп лошади свою голову.
Все теперь поняла, во все поверила: я без ног. А живут ли люди без ног? Как же они ходят? Я ничего этого не знала. Я только поняла, что нет и не будет ног!
Мне казалось, что у меня вообще в жизни ничего не осталось. Долго, много лет, да и теперь часто я смотрела и смотрю на женские ноги. Иногда вначале мне даже хотелось, чтобы все женщины были без ног. Чуть позже я уже смеялась над своей безрассудной злобой и несправедливым отношением к "ногатым" женщинам. Ко всему привыкаешь. Эта старая истина не утешает, но со временем помогает. "С горем надо переспать", — говаривала моя мудрая бабушка Зося. Да, с горем надо переспать и раз, и два, и три. Я стала проваливаться в сон, как в спасенье.
Надо было жить без ног, без протезов (о существовании которых Ада вообще узнала уже после операции), с гнойными болезненными ранами, без бинтов и медикаментов, без крыши над головой, на санях, колесах, носилках, в шалашах и под открытым небом, под пулями, в голоде, без мыла, без соли. Жить не день, не два, не недели, а долгие месяцы.
Особенно угнетали холщовые бинты: одни — на культях, другие — в стирке. В стирке — без кусочка мыла… Был, правда, мыльный корень. Научил кто-то из партизан находить его в лесу, на полянах.
Ада боялась одного: не стать бы обузой и помехой для всех — такой балласт! Но никогда, никто ни единым словом или жестом не дал ей этого понять. Даже в то время ей никогда не приходила мысль о смерти- она хотела жить.
Да, человек рано или поздно ко всему привыкает, ко всему приспосабливается, находит поводы для надежды, радуется любому случаю повеселиться. Если он хочет жить.