А у меня и портянок не было, да и как я могла их использовать, когда мои бурки влезали только на один чулок. Снять бы их, потереть ноги снегом, но набрякшие, замерзшие бурки не влезли бы снова на мокрые чулки.
Потом я перестала чувствовать боль в ногах и вообще перестала думать о них. Марат, Марат, Марат — вот что занимало все мои мысли, вот что жгло меня и не давало покоя. Беспокоила меня и судьба Райковича.
(Как уж там случилось, сейчас не припомню, но я узнала, что за день до начала блокады Саша, несмотря на рану, уехал в разведку и не вернулся больше на базу.)
Я боялась уснуть и вызывала в памяти Лёлю, маму, вспоминала папку. Вспоминала ночь под Новый, 1943 год: как раз в 12.00 я стояла на посту в нашем лагере, смотрела на яркие дрожащие звезды и слушала музыку, доносившуюся из штабной землянки. Там играл патефон, который незадолго до того привезли разведчики, выклянчив его вместе с пластинками у кого-то из родственников.
Народное поверье гласит: что делаешь под Новый год, тем будешь занят и весь год; неужели я еще так долго буду стоять только на посту? Неужели так долго еще продлится война? И тут же вспомнила такую же ночь под Новый, 1942 год, наши гадания с девчонками "на кольцо". Я загадывала на маму — видела могильный холм, загадывала на жениха — мерещился военный человек с пышной шевелюрой (когда смотришь, стараясь не мигать, по два часа в одну точку в кружок кольца через воду, и не такое "увидишь"!).
Через всю мешанину воспоминаний снова и снова всплывали Марат и Саша. Что с ними? Где они? Живы ли?
Мы решили дождаться темноты и тогда двинуться в обход фашистов. Веселовский от злости скрежетал зубами и готов был выпустить в немцев очередь из "ППШ". Аскерко, как мог, на пальцах, без слов, одними жестами и мимикой, втолковывал ему бессмысленность такой затеи: нас была жалкая горстка, а их сотни, до зубов вооруженных.
Всем очень хотелось курить. Не могу припомнить более сильного желания: к тому времени я уже основательно пристрастилась к этому зелью. Табак у нас был, спички были, и тем тяжелее мы переживали это вынужденное воздержание.
С наступлением темноты фашисты вдруг решили уйти: послышались громкие команды на построение, топот ног, скрип полозьев по снегу. Стало тихо, мы получили возможность перейти в другой массив леса. Прежде всего мы собрались в кучу и жадно стали курить "из рукава".
Смотрела я на своих товарищей, на их усталые, потемневшие от холода и внутреннего напряжения лица. Все улыбались, счастливые.
Я, как сейчас, всех вижу.
Леонид Балашко — мой двоюродный брат, всего на год старше меня, еще мальчишка, но высокий и плечистый, могучего телосложения. Карие глаза его почему-то смотрят на все с удивлением…
Иван Шелегов — наш разведчик, светлобровый и сероглазый, с волосами, отливающими желтизной спелой пшеницы, смешливый до невозможности…
Костя Бондаревич — мой одногодок и большущий школьный друг "командующий" нашей детской армией, черноглазый и чернобровый красавец, настоящий богатырь, словно сошедший с полотна Васнецова, весельчак, школьный артист и первый станьковский поэт…
Михаил Бондаревич — его родной брат, старше Кости на 7–8 лет, маленький, тонкий и стройный, всегда подтянутый и до скрупулезности аккуратный. С хитринкой и лукавым огоньком в темных глазах, он выглядел, пожалуй, даже моложе Кости, этот необыкновенный "форсун и женолюб, но добрый малый", как его звал наш скромный Аскерко…
И еще моя двоюродная сестренка Нина — нежная, с крошечными "барскими" ручками (и откуда бы им взяться!), но в то же время едкая и колючая. Иван Воробьев все время рядом с ней, предупреждает каждое ее желание: то переменит ей портянки, то укроет своим полушубком…
Иван, Иван! Красивый парень, брови черные вразлет как крылья, ум и мечтательность в серых глазах, какая-то основательность, надежность в ладной, коренастой, навечно загаданной фигуре.
Навечно загаданной… А вот не получилось. Ненамного он пережил войну…
Им обоим тогда было по 18 лет.
Стоит неотступно передо мной эта незабываемая картина: сидим мы все на корточках и курим, забыв на время о всех невзгодах, опасностях, потерях, не ведая, что еще нас ждет впереди. Только один из всех зло и непримиримо косит в сторону цыганскими глазами — Николай Веселовский. Такие люди, как он, я убедилась, остаются неизменными в своей сути. Трудно мне было понять, как это в нем мог уживаться и храбрец, и волевой командир, и подлый, мстительный человек.
Ему бы хоть частицу сердца Аскерко! Вот и неказист он как будто, и мал, и ничем не блещет наш командир роты, а почему таким сильным, надежным, привлекательным выглядит он рядом с красавцем и силачом Веселовским?
— Ну, дочка, отвела душу? — обращается ко мне Аскерко. Да, да я отвела душу, тут и отвечать, мне кажется, не надо.
— Что же, товарищи, подкрепились, пора и в путь, — говорит он уже другим тоном. — Перейдем сейчас болото и — в лес, а там к деревне Большая Уса. Через нее двинем к цели, на копыльские земли.