— Это не ложь, Ноэль. Скорее всего, так оно и есть, только Михаэле нам даже под пытками не признается.
— А если отряд живет вовсе не в горах? Если они живут в окрестностях Принс-Альберта, днем послушно работают, делают все, что им велят, а ночью, когда дети засыпают, достают из-под половиц винтовки и начинают орудовать в темноте, взрывают, поджигают, терроризируют население? Такой вариант вам не пришел в голову? Почему вы так стараетесь защитить Михаэлса?
— Ноэль, я его вовсе не защищаю! Неужели вам хочется провести весь день в этой грязной дыре, вытягивая признание у несчастного идиота, у слабоумного, который трясется от ужаса, когда ему снится мать с горящими волосами, и который убежден, что детей находят в капусте? Ноэль, у нас есть дела поважнее! Он ни в чем не замешан, поверьте мне, и если вы передадите его полиции, они придут к тому же выводу: он ни в чем не замешан, ему не в чем признаваться, нечего рассказать, что хоть сколько-то заинтересовало бы разумных людей. Я наблюдаю за ним, я знаю! Он не от мира сего. Он живет в своем собственном мире.
Словом, Михаэле, мое красноречие спасло тебя. Мы состряпаем признание, которое вполне удовлетворит полицию, и тебя не повезут в Принс-Альберт в полицейском фургоне, в наручниках, в луже мочи на полу, ты будешь по-прежнему лежать в чистых простынях и слушать, как воркуют голуби, дремать, думать о чем тебе хочется. Надеюсь, когда-нибудь ты будешь мне за это благодарен.
Но вот что удивительно: ты прожил тридцать лет среди отверженных города, потом тебя швырнуло (если верить тому, что ты рассказываешь) в район боевых действий, и ты не погиб, но поддерживать твою жизнь сейчас — все равно что выхаживать захиревшее животное, слабенького новорожденного котенка или выпавшего из гнезда птенца. У тебя нет ни документов, ни денег, нет семьи, друзей, ты совершенно не понимаешь, что ты такое. Незаметнейший из незаметных, такой незаметный, что сразу бросаешься в глаза.
Первый теплый летний день, на пляж бы, а у нас новый пациент — высокая температура, головокружение, рвота, лимфатические узлы распухли. Я поместил его отдельно, в комнате, где раньше взвешивались жокеи, и распорядился отправить кровь и мочу на анализ в Уинберг. Полчаса назад захожу в экспедиторскую, и там, на виду у всех, стоит пакет с красным крестом и с надписью „Срочно“. Секретарь объясняет, что машины, развозящей корреспонденцию, сегодня не было. Почему же он не послал кого-нибудь на велосипеде? Отвечает, некого было послать. Речь идет не о здоровье одного какого-то заключенного, говорю я, речь идет обо всем лагере — это наша жизнь или смерть. Он пожимает плечами. Mojre is nog'n dag[5]. Успеется. На столе у него открытый журнал для молодых девиц.
Дубы на Розмид-авеню на западной стороне лагеря, за кирпичной стеной и колючей проволокой, за несколько дней покрылись пышной изумрудной листвой. С улицы доносится цоканье лошадиных копыт, а с бегового поля пение маленького хора Уинбергской церкви, который приезжает со своим аккордеонистом по воскресеньям два раза в месяц выступать перед заключенными. Сейчас хор поет „Loot die Неег“[6] — свой заключительный номер, после которого наши подопечные пойдут строем в сектор „Д“, где их ждет рар[7] и бобы с соусом. Об их душах заботится хор и пастор (в пасторах никогда нет недостатка), о теле — врач. Так что они ни в чем не нуждаются, месяц-полтора — и их выпустят из лагеря, удостоверив их „чистоту помыслов“ и „готовность трудиться“, и мы увидим шестьсот новых, горящих непокорностью лиц. „Не я, так кто-нибудь другой, — говорит Ноэль, — и этот другой будет хуже меня“. „С тех пор как я заведую лагерем, заключенные хотя бы умирают естественной смертью“, — говорит Ноэль. „Не может же война длиться вечно, — говорит Ноэль, — когда-нибудь она кончится, как все на свете кончается“. Вот что любит повторять майор ван Рензбург. „И все равно, — говорю я, когда наступает мой черед говорить, — однажды перестрелка кончится, и часовые разбегутся, и враги беспрепятственно войдут в ворота и будут правы, если захотят найти коменданта лагеря в кабинете за своим письменным столом с пулей в виске. Именно этого они и будут от вас ждать, несмотря ни на что“. Ноэль не отвечает, хотя, я уверен, он давно уже все обдумал.
Вчера я выписал Михаэлса. В выписке специально указал, что его необходимо освободить от физических упражнений минимум на семь дней. И первое, что я увидел, выйдя утром из помещений внутри трибун, был Михаэле — обнаженный по пояс скелет, он еле тащился по полю за группой крепких, сильных мужчин. Я высказал свое недовольство дежурному.
— Когда он устанет, может уйти, — ответил тот.
— Он умрет, — объявил ему я, — у него сердце не выдержит.
— Он вам наплел невесть чего, вы и разжалобились, — ответил дежурный. — Они умеют пудрить мозги, разве им можно верить? А он здоров как бык. И вообще, чего вы с ним так носитесь? Вон, глядите!
Он показал на Михаэлса, который пробегал мимо нас. Глаза его были закрыты, дышал он глубоко, лицо спокойное.