Там сажают нас в вагоны типичной подмосковной электрички. Между сиденьями-скамейками и под ними и над ними в сетках наши вещи. Мой испытанный чемодан между скамейками, и я дремлю на нем. В каждом таком «купе» шесть человек. Посиди-ка попробуй сутками. Меняемся друг с другом, чтобы как-то подремать. Перед посадкой в вагон душераздирающие сцены. И не просто чужих, но из нашего же института сотрудников не сажают в наши вагоны — они не предназначены для длительного следования, каждый человек на счету с вещами. Может вообще кончиться катастрофой. Ждите на этом проклятом, безумном вокзале следующего эшелона, если он будет, а то штурмуйте пассажирский — все стремятся в Москву с той же невероятной силой, с какой бежали из нее. Спасибо, что у меня водка и буханка хлеба. Практически из вагона выйти невозможно, как и покинуть вокзал, останешься с пустыми руками. Толпы не хуже новосибирских. К счастью, лезут в вагон ражие носильщики, здоровые детины, глаза красные (от водки), рты жадные, руки волосатые. Эй, донесу! Одному из них сую свой чемодан. Для него он, что перышко. Бежим вместе в камеру хранения, я, уцепившись за его пояс, и буханка хлеба моя в его лапах. Спасибо и на этом. А водка еще пригодится на московских рынках.
Вот оно наше общежитие, наш дом, Усачевка, 37. Едва живые ввалились, и как заснули, не помню. Через несколько дней одна из наших крепких девиц, Тоня (по-моему Мельникова, даже лицо ее помню), за несколько хлебных талонов (даром — ни за что) привозит из камеры хранения мой многострадальный чемодан. Слава Богу, путешествие окончено.
А как же мама?
А мама осталась одна в Ойрот-Туре с еще не уехавшими оттуда студентами и сотрудниками из администрации. Я сохраняю письма мамы, которые она мне посылала с Алтая. Видно, как она снова налаживает свою жизнь, в который уже раз, оторванная от родных корней, от мужа, детей, семьи. Как всегда, работы у нее много, продолжает заниматься русским и немецким с Юрочкой, перешла в нижнюю комнату, где гораздо лучше и удобнее, хотя студентки очень стесняют. Картошка, с которой она так мучилась, выращивая, лежит на зиму во дворе, в яме — помогли, выкопали институтские. Зная, что я в дороге, все равно дает советы и даже высылает 200 рублей, которые получила от Елены Петровны из Владикавказа. Это ее же собственные деньги, оставленные для моей учебы еще в 1937 году.
Директор выдал на зиму полкубометра дров — зима разыгралась не на шутку. А это всего лишь октябрь. Коля Бибилейшвили тоже помог — выдал три килограмма проса. Коля остается в городе для ликвидации всего институтского хозяйства, замещает Пильщикова. Мама не перестает работать, снова к ней очередь, вяжет кофточки, носки, варежки, да и немецкий не ждет. Просит меня прислать немецкие книжки с латинским шрифтом, готику ее глаза не выдерживают, а каждый урок с Юрочкой — молоко.
Теперь мама связана с тем самым педучилищем, которое выселил институт и которое возвращается на свое место. Рада, что выдали ей один килограмм соли и поллитра керосина, да еще из института 16 килограммов картошки, что полагалось для всех отъезжающих, да еще выдадут 50 килограммов свеклы и моркови. Огромное подсобное хозяйство передали все тому же пострадавшему педучилищу. Уезжает вторая партия студентов, преподавателей и сам Александр Зиновьевич, которому предложили важный пост в Иране, но он предпочитает более скромное и, наверное, более надежное место — заместителя директора по науке. Маме досталось от него в наследство целое хозяйство — ведра, лопаты, лейки, кувшины, неизвестно, сколько еще придется ей жить в этом городке, работая в педучилище среди совсем чужих.
В письме от 18 октября она сообщает, что видела во сне нашего дорогого отца. Пришел к ней в какой-то арестантской одежде, она усадила его на стул, стала на коленях целовать ему руки, один глаз у него закрыт. Бедная, она не знала, что 9 октября 1937 года его расстреляли. И какие у него замученные глаза на той фотографии, что мне в 1995 году выдали на Лубянке! Она ее, к счастью, не успела увидеть — умерла.
Положение мамы тяжелое. Она служит секретарем директора в педучилище, но к ней относятся как к чужой, даже комнату не отапливают при 15–20 градусах мороза, зарплаты не дают второй месяц. Зимой день короткий, и вязать удается мало, да и многие заказчики уехали, а местным никакие изыски не нужны. Однако мама не падает духом и в своей нетопленой комнате делает гимнастику Мюллера. «Видишь, какая твоя мама! — пишет она в канун моего рождения 25 октября. — Я все-таки еще молодцом!»