По дороге назад, в Лавру, веселье нездешнее — еще целый день у меня впереди. И вдруг на каком-то мостике некий странник, то ли в подряснике, то ли просто в длинном темненьком одеянии, то ли юноша, то ли умудренный старец — не понять. И прямо ко мне. Слышу голос молодой, звонкий: «Наталья с источника, опять в Лавру. На-ка от меня, Владимира, образок Владимирской и помни». Подает мне маленький круглый совсем наивный образок Божией Матери — да и пошел дальше, тоже, наверное, к источнику.
Взяла я этот трогательный дар, и стало ясно: неслучайный и ненапрасный он — ведь сегодня день моего Ангела, а святая Наталья приходится на Владимирскую Божию Матерь. Я хорошо это знаю, как и то, что день моего рождения, 26 октября, приходится на Богоматерь Иверскую. Так и вернулась я в Лавру. И что же — там на склоне долгого дня, что прошел, как мгновенье, снова увидела встреченного мною странника, издалека улыбнулся мне, руку поднял, осенил крестным знамением и удалился тихо. А я сидела на скамеечке, и внутри все пело от небывалого тихого счастья. Совсем, как в храме Киевской лавры «свете тихий», и старцы в стареньких рясах. Сидела и слушала тишину блаженную, и всю суету забыла, и почувствовала, что пришла сюда домой. Не утерпела, взяла бумагу и ручку (как же, Алексей Федорович всегда требует иметь их при себе), и побежали строчки — воспоминания. Все соединилось вместе, и святой Владимир с распростертым крестом над великой рекой, и алые ее воды на закате, и камень тяжелый плит (к вечеру он дышит устало, засыпает от дневного зноя), и Божия Матерь в звездной столе средь жгучей синевы, и тишина, опустившаяся на сердце и объявшая нас троих — старшеньких и меня. А скромный образок, мне подаренный на середине пути от святого источника к Лавре, — храню среди своих сокровищ духовных в черной сумке покойной Валентины Михайловны, моей Мусеньки. Когда меня не станет, кому положено, найдет.
Радостным оказалось общение в эти годы с Игорем Аркадьевичем Ильиным (1904–1961), радостным, но и тревожным, человеком незавершенной судьбы. Он, лично не зная Лосева, но прозревая его личность по старым книгам, многим ненавистным, пытался Алексея Федоровича защитить своим отзывом (ну как же, ученый секретарь кафедры эстетики Академии Общественных наук при ЦК ВКП(б) вместе с А. И. Белецким и В. Ф. Асмусом). Правда, несмотря на эту защиту, Дератани и Тимофеева не унимались, зато к нам пришел друг. Интересная закономерность: как только человек сближается с профессором Лосевым, он сразу становится мишенью для лосевских врагов. Более того, проникаясь идеями Лосева, такой человек уже и ведет себя иначе, обращает на себя внимание подозрительных глаз — а ты случайно не идеалист, уж очень почему-то непохож на нас, твоих товарищей по работе; а ведь вроде был когда-то свой, доверяли тебе, но большевистский нюх не обманешь. Так нашего Игоря Аркадьевича и выставили из Академии при ЦК ВКП(б) — не оправдал доверия. Зато мы поверили ему сразу, но жизнь бедному Ильину в лице его бывших коллег мстила нещадно. Умница, тончайший (не хуже Тарабукина) знаток искусства. Как он комментировал мне и Валентине Михайловне выставку лучших советских живописцев — никакими словами не передать — даже студенты известного А. А. Федорова-Давыдова тихонько покидали своего руководителя и незаметно шли по залам за нами, с восторгом, едва скрываемым, прислушиваясь к Игорю Аркадьевичу! Какое вдохновение в глазах, в каждом слове, вулкан идей, да и сам всегда взъерошенный, похож на бойцового петушка, наскакивает, клюет, когтистый, а душа добрая. А вот работы почти никакой. Едва перебивается, пишет, не печатают, негодяи, а все пишет, тоже, наверное, как и Лосев, «для археологии», для будущих раскопок.
Однако судьба к нему свирепа — ничего не осталось, кроме тоненькой книжки. М. А. Лифшиц Ильина знал с 1920-х годов, уважал, понимал и издал в 1983 году небольшую книжку избранных статей «История искусства и эстетика», в которой тонко заметил, что идея Игоря Аркадьевича о ценности незавершенного в искусстве относится и к жизни автора —