Грудью проложим себе!
Вдруг по рядам будто трепет прошел: послышался дробный цокот копыт, и из-за угла показались чубатые всадники в фуражках набекрень, с винтовками за плечамми, с нагайками в руках.
– Ага! – донесся до меня злорадный выкрик старикашки.
Седая женщина, в которой я тотчас узнал Зойкину бабку, вышла из рядов людей и протянула перед собой красный флажок, будто останавливала им поезд.
В ту же минуту рядом с ней стала девочка-подросток с ярко горящими на солнце волосами. Она взяла из рук старухи флажок, подняла его над головой и пошла навстречу казакам.
– Зойка!.. – крикнул я не своим от радости голосом и бросился к девочке.
Повесть третья. Подлинное скверно
«Нам министрами не быть»
Наступил день, когда все учителя, ученики и родители учеников заполнили актовый зал. Батюшка позвякивал кадилом, и солнечный свет, щедро лившийся через вымытые к этому торжественному дню окна, синел от ладанного дыма. «Ныне и присно и вовеки веко-о-ов!» – тянул батюшка, а ученический хор чистыми свежими голосами ему отвечал: «Ами-и-инь!» Нет, не получалось у нас это заключительное слово молитвы так, как поют его в церквах: там звучит оно покорно и печально, мы же пели задорно и весело, будто выкрикивали на весь город: «Конец!» Когда пропели «Многая лета», батюшка еще раз поклонился киоту, повернулся к нам лицом и начал: «Дети и юноши, в сей светлый день…» Говорил он медово, ласково, назидательно, но, кроме начала этой проповеди, которую он произносил всегда по окончании учебного года, никто не запомнил больше ни слова: до проповеди ли, когда у ребят впереди целых два месяца свободы, а некоторые и совсем сюда не вернутся!
Не вернусь сюда и я. Сколько лет прошло с тех пор, как я впервые сел за парту! Пришел я в училище щупленьким и таким маленьким, что когда разговаривал с учителем, то задирал кверху голову, будто смотрел на пожарную каланчу. Чего только не произошло за эти годы! И русско-японская война, и революция, и страшные погромы, учиненные черными сотнями монархистов. Да и живем мы уже не в чайной-читальне общества трезвости, которой заведовал отец, а на частной квартире. Я бы и раньше кончил училище, но оставался на второй год. Один раз – когда переболел скарлатиной, а второй… второй…
Да, мне до сих пор надо сделать усилие, чтобы вспомнить, почему я еще раз остался на второй год.
Как-то, открыв глаза, я увидел, что лежу на кровати, укрытый застиранной бязевой простыней. В комнате, совсем мне не знакомой, стояло еще несколько кроватей. Людей, которые на них лежали под такими же простынями, я тоже не знал. Вообще я ничего не знал: ни того, что это за комната, ни того, как я в нее попал. Не знал и не пытался узнать. Мне было все равно. Вошла женщина в белом халате и стала кормить меня с ложечки супом. Потом пришла мама. Она улыбалась, говорила, что теперь я выздоровею обязательно, и все целовала меня, но по щекам ее скатывались слезы и падали мне на лицо, на руки. Я знал, что это – мама, но никаких чувств к ней у меня не было. Приходили и другие люди. О чем бы они ни спрашивали, я не отвечал. Когда меня называли Митей, я не откликался. Пришли сестра Маша и брат Витя и тоже пробовали со мной говорить. Я и им не отвечал. Они смотрели на меня, и глаза их, как и у мамы, были полны слез. Свет в комнате сменялся тьмой, тьма светом. Я засыпал, просыпался, опять засыпал. Снилось мне всегда одно и то же: море, по морю плывет избушка, на избушке стоит длинноногая птица.