Шесть дней ходил Павел Тихонович в пароходную контору, чтобы получить остальные сорок пять рублей. Но бухгалтер неизменно говорил, что хозяин никаких распоряжений относительно этого не давал. На все просьбы Павла Тихоновича допустить его к самому Прохорову служащие отвечали, что хозяин занят и принять не может. Столкнувшись наконец с Прохоровым нос к носу в дверях конторы, Павел Тихонович снял кепку и почтительно попросил рассчитаться с ним.
– А чего, собственно, тебе надо? – спросил Прохоров.
– Как – чего? – удивился Павел Тихонович. – Получить остальные сорок пять рублей.
– Остальные сорок пять? А не хочешь ли вернуть и те тридцать, которые ты обманом получил у капитана?
Пораженный Павел Тихонович еле мог выговорить:
– Каким обманом?.. Что вы такое говорите, господин Прохоров?..
– Не прикидывайся младенцем! – затряс реденькой седой бороденкой старик. – Ты какой обещался вырезать орнамент? Бахуса на пивной бочке. А какой вырезал? А вырезал какие-то паршивые листья и испортил мне драгоценное красное дерево. И у тебя еще хватает наглости просить у меня денег!
– Господин Прохоров, зачем же вы оскорбляете человека? – с обидой и горечью сказал Павел Тихонович. – Я действительно предполагал вырезать орнамент с пивными бочками, как вы изволили приказать. Но в пути, когда господин капитан осведомил меня, кто будет ехать в каюте, я должен был оставить эту мысль. Посудите сами, господин Прохоров, сколь был бы оскорбителен для взора мадемуазель Дэзи вид бога пьянства на пивной бочке в ее девичьей каюте! Я посоветовался с господином капитаном, и мы решили заменить сей вольный узор узором листьев виноградной лозы. Уверяю вас, господин Прохоров, такая работа и тоньше, и сложней. В чем же вы изволите видеть обман?
Это объяснение еще больше взбесило старого козла.
– Не твое дело решать, что должно быть у меня на пароходе! – заверещал он. – Я – хозяин, я! Если каждый проходимец будет совать свой нос в хозяйские дела…
Он не договорил: Павел Тихонович гордо вскинул голову и, в свою очередь, закричал:
– Я – проходимец? С четырнадцати лет я возвращаю жизнь разным предметам-трудягам, что покалечились на верной службе человеку, никто в городе про меня худого слова еще не сказал, я чиню вещи даже тем бедолагам, которые и медного гроша мне за труд дать не могут, а ты, старая дырявая калоша, тунеядец, рваный хомут на человеческой шее, проходимцем меня обзываешь? Да я!.. Да ты!..
И пошел, и пошел отчитывать. А ведь раньше такой был робкий!
Прохоров сначала оторопело пялил свои подслеповатые глаза. Потом опомнился, кликнул сторожа, кучера, и Павла Тихоновича выпроводили за пределы порта.
С этого времени нашего мастера будто подменили. Раньше он был немногословен, больше слушал других да улыбался своей кроткой улыбкой. Теперь же первый со всеми заговаривал и пространно рассказывал, как бессовестно поступил с ним судовладелец Прохоров. Взгляд его синих глаз посуровел, в голосе слышалось ожесточение. Одни советовали ему подать мировому, другие же говорили, что с богатым судиться – лучше утопиться.
Однажды он сказал мне:
– Пойди-ка, Митя, в эту самую камеру, послушай, как там судят – по справедливости или абы как. Я б и сам пошел, да боюсь, чтоб в случае чего не сорваться: нервы пошаливать стали.
Я отправился в камеру судьи Понятовского. Судил он в относительно небольшой комнате, заставленной длинными скрипучими скамейками. Перед скамейками стоял покрытый зеленым сукном стол, а позади стола возвышался до самого потолка царь в золоченой раме. Свет в камере был серенький, воздух несвежий, к чему бы ни прикоснулся – на пальцах оставалась пыль. На скамьях сидело десятка полтора людей. Одни разговаривали шепотом, другие громко и свободно, как у себя дома. Были тут и торговцы, и домовладельцы, и подрядчики – словом, разный народ. О судье говорили, что он судит, как на него найдет: иной раз и справедливо, а большею частью, особенно, когда бывает «под парами», такие выносит решения, что диву дивятся и истцы, и ответчики.
– Хоть бы он сегодня трезвый был! – донесся до меня шепот какой-то убогой старушки.
– А ваше дело каким идет? – спросил ее плешивый, по-актерски бритый мужчина в потертом пиджаке и несвежем галстуке.
– Кажись, третьим.
– Ну, до третьего, может, и продержится.
Из боковой двери вышел угреватый молодой человек в короткой тужурке и стоптанных ботинках.
– Суд идет! Прошу встать! – крикнул он начальническим голосом.
Вслед за ним в камеру вошел пожилой щуплый человек в обыкновенном костюме, но с бронзовой цепью на шее; цепь заканчивалась на груди овальной бронзовой бляхой. Он стал у стола и просто, по-домашнему сказал: