История показывала, что все эти замученные Фултоны, Морзе, Майеры и пр. и пр. были правы, что истина была на их стороне и что противники, зачастую люди просвещенные и даже великие (Лаплас, Араго и др.), либо заблуждались, либо были просто негодяями (например, палачи Р. Майера, убийцы Рамуса), которым но более пристало имя не «рыцарей турнира», а «рыцарей большой дороги», исповедующих кулачное право»[6].
Прочитав все это, я еще раз убедился, как близко к сердцу принимал Иван Павлович историю со статьей.
Он, видимо, переживал ее не в меньшей степени, чем мы. Большая человечность, чуткое отношение к людям в трудную минуту навсегда оставили самое прекрасное воспоминание об И. П. Бардине.
В разговоре с Иваном Павловичем я вынужден был напомнить ему, что события, о которых идет речь в последнее время, рассматриваются как сенсация, в основе которой лежит якобы неправдоподобие.
— А скажите, пожалуйста, появлялось ли в жизни что-нибудь значительное, что воспринималось бы первоначально не как сенсация? Я очень хорошо помню, как поднялся у нас впервые на аэроплане Уточкин, и всего-то на несколько метров от земли, а какая это была сенсация! А братья Райт, которые сами сконструировали, сами смастерили и сами же первыми поднялись в воздух на самолете? Они ведь не были какими-нибудь маститыми учеными, а всего лишь велосипедными мастерами. Они-то именно разрешили тот спор, который в академиях годами велся на эту тему. Действительный член Французской академии наук Лоланд, например, категорически утверждал, что летать на аппаратах тяжелее воздуха принципиально нельзя. Что было бы с авиацией, если бы братья Райт или наш Можайский поверили этим заявлениям? Сами представляете — никакой авиации у нас теперь не было бы. Слово «сенсация» меня не удивляет и. из равновесия не выводит, как некоторых.
— Все это верно, Иван Павлович. Но в наши дни не модно ссылаться на исторические примеры. Ученый мир говорит, что наука достигла таких высот, что она теперь никогда не ошибается, особенно в оценке фактов. Теперь вроде как бы все и всегда ложится на заранее предсказываемое ею место.
— Что верно, то верно. Науки достигли теперь большого совершенства. Но они и сузились, стали более дифференцированными, а это часто ведет к тому, что многие общие их основы стали приниматься без обсуждения, на веру. Возьмите, к примеру, теорию относительности.
111
Теперь нет, пожалуй, ни одного ученого, который не счел бы за честь хоть как-нибудь сослаться в своей работе на эту теорию, привести одну, две фразы из нее или какую-либо формулу. А ведь на моих глазах третировалась и она, и ее создатель — цюрихский конторщик. Многие немецкие ученые, и в их числе такие видные, как Штарк, Ленард, Гэде и другие, устраивали публичные собрания против теории относительности и, разумеется, против ее создателя — Эйнштейна. Тут было все: и обвинение в измене германской нации, и обвинение в спекулятивных измышлениях, позорящих немецкую науку.
Эйнштейну пришлось одно время даже скрываться в Англии у одного из своих почитателей. Вот до какой степени была накалена обстановка.
А затем, каких-нибудь 10—12 лет спустя, то же самое немецкое физическое общество уже присуждало золотые медали, «носящие имя Эйнштейна, за лучшие работы по физике. В частности, в 1932 г. такая медаль была присуждена Планку. Вот вам и сенсация, вот вам и цюрихский конторщик! Так уж заведено.
Профессионалы обычно с недоверием относятся ко всему из ряда вон выводящему в их области. И в этом случае одно из решающих новых направлений в науке появилось не при поддержке со стороны тех, от кого ее следовало бы ожидать в первую очередь, а вопреки им. Да мало ли таких примеров!
Но надо сказать, что и Эйнштейн не остался в долгу перед скептиками. Как-то раз его спросили, как делаются великие открытия или изобретения, изменяющие мир. Он подумал немного и ответил:
— Очень просто. Все знают, что этого сделать нельзя. Но находится один невежда, который этого не знает, он-то и делает открытие.
Это, конечно, сильно утрировано, но доля истины здесь есть. Эйнштейн знал, что говорил. Самое страшное для ученого — превратиться в масона. Помнить надо, что и практику и теорию мы воспринимаем сообразно времени. Ум человеческий жаден от природы. Он не может ни остановиться, ни пребывать в покое, он порывается все дальше и дальше.
Эту интереснейшую беседу с Иваном Павловичем — она состоялась 7 января 1960 г.— скоро пришлось прервать: ему надо было ехать на заседание в Госплан СССР. Он встал из-за стола и направился к выходу.
112
Я помог накинуть ему на плечи меховое пальто, и он вышел из кабинета. Мог ли я знать тогда, что прощаюсь с ним навеки? Казалось, ничто не предвещало конца. Как всегда, он был полон творческих сил и больших замыслов в своей любимой области — металлургии.
Но в тот же вечер, буквально через несколько часов, оборвалась его кипучая жизнь. Он умер во время заседания, после только что произнесенной речи.