— Не говори глупостей, Эдмон. Ты же помнишь, перед Лондоном я был в Риме. Ведь я тебе писал. Я был на конференции американских преподавателей «Христос, миллениум и аудитория». Его Святейшество был так добр, что удостоил нас аудиенции. О Эдмон, если бы ты только мог себе представить, что это значит — видеть его во плоти, слышать его голос! Доброта, исходившая от него, наполняла приемную, витала над всеми. Каждый из нас чувствовал прикосновение его сострадательной великой души. Потом мы удостоились прогулки с ним, хотя Его Святейшество с трудом передвигался, его улыбка излучала свет, и он благословлял нас, когда проходил мимо. На одно мгновение он остановился около меня и сказал «Pace»[127] — не мне одному, конечно, но всему вокруг. И вот когда он произносил это изумительное, дивное слово «Pace», две крошечные капли слюны слетели с его губ на мой рукав. Вот они!
— Тебе крупно повезло, — пробормотал я, чувствуя легкое отвращение от того, что Тумбли демонстративно тыкал мне рукой в нос. А мне, видите ли, не очень нравится засохшая слюна, даже если она Его Святейшества. — Понятно, что ты не станешь чистить куртку.
— Не удивлюсь, если этого человека причислят к лику блаженных и потом объявят святым. То, что у меня на рукаве, — подлинная реликвия, in potentia[128], если еще не in actu[129]. Перед этим будут благоговеть. Я уже сейчас благоговею. Разве это не поразительно? И разве мне не следует носить это с гордостью? У тебя нет аппетита, Эдмон?
«Освященный» рукав отъехал прочь, и Тумбли загреб вилкой еще несколько чипсов из моей тарелки. Он задумчиво пережевывал их, мечтательно глядя в пространство. Мне казалось, что ему видятся длинные вереницы верующих, пришедших со всех четырех сторон света, страстно желающих лишь одного — пасть на колени и поклониться рукаву его черной синтетической куртки. Хромые отбросят костыли, слепые прозреют, и осанна огласит небеса. Тумбли брезгливо вытер жирные пальцы и свой ханжеский рот тонкой полоской бумаги, которая в этом кафе заменяла салфетки.
— Ну что, дружище, — и он указал на счет, который принесла официантка, хотя мы ее не звали. — Ты угощаешь или я?
Теперь вы понимаете, что я думаю про Тумбли?
О РАННИХ ГОДАХ БААЛ ШЕМА из Ладлоу известно немного, нельзя даже с уверенностью назвать год его рождения, хотя некоторые источники указывают 1720 год. Насчет того, что место его рождения — Дунахарасти, мы имеем фактически только его собственное свидетельство («Я вышел из чрева моей матери в Дунахарасти, в третью неделю Великого Мороза, когда страшно голодные волки бродили по Городской площади. Это был Год Несчастий, окаянный год, когда старинная церковь Св. Стефана погибла в языках пламени и невинных евреев обвинили в злодейском поджоге…» [«Застольная беседа», 1768].) В подтверждение его слов имеется еще беглое упоминание одного из самых непримиримых врагов Пиша, его современника Джекоба Имдина, который осуждал его как Sabbatian еретика и мошенника и в пылу ничем не сдерживаемой религиозной полемики называл «Dummkopf[130] из Дунахарасти». Да и зачем Фолшу лгать в подобных вещах? Что за счастье родиться в таком месте? Ведь это не Париж, не Прага и не Вена. И не ясли.
Он рано стал известен как маг и чародей, избежавший сожжения за свою предосудительную практику целительства в Вестфалии только благодаря вмешательству Оскара Леопольда, рыцаря фон Швайндорфа, импотенцию которого, как утверждают, Фолш успешно излечил. В результате молодая жена престарелого рыцаря произвела на свет здорового малыша с вьющимися черными волосами и носиком с горбинкой, что поэт из местного трактира остроумно прокомментировал: «Sein oder nicht sein? ist hier die Frage»[131], — в этом каламбуре использована первая строка самого знаменитого монолога Гамлета: в немецком языке sein может означать и