Поразмыслив, я утвердился в этом предположении настолько, что бросил свою затею, которая была куда более многообещающей на словах, чем на деле, и отныне решил быть довольным моей девочкой-женой и не пытаться ее изменить каким бы то ни было способом. Да мне и самому надоело быть рассудительным и благоразумным и видеть, как удручена моя милая крошка. Поэтому я купил ей хорошенькие сережки, а для Джипа ошейник и, возвращаясь домой, решил держать себя с нею как можно ласковее.
Дора пришла в восторг от этих маленьких подарков и радостно меня поцеловала; но между нами было какое-то легкое облачко, которое я решил рассеять. А если уж такому облачку суждено где-то быть, то лучше пусть будет оно в моем сердце.
Я сел на софу около жены и вдел ей в уши сережки. Потом я ей сказал, что в последнее время мы не были так дружны, как бывало раньше, и что в этом виноват я. Я говорил это искренне, да так оно и было на самом деле.
— Дело в том, Дора, жизнь моя, что я старался быть умным, — сказал я.
— И меня тоже сделать умной? — робко спросила Дора. — Правда, Доди?
Она вопросительно подняла брови, а я кивнул в ответ и поцеловал полураскрытый ротик.
— Из этого ничего не выйдет! — Дора тряхнула головой так, что сережки зазвенели. — Ты ведь знаешь, что я маленькая девочка… Помнишь, как с самого начала я просила тебя меня называть? Если ты этого не можешь, боюсь, ты никогда меня не полюбишь. Не кажется ли тебе иногда, что было бы лучше, если бы ты…
— Если бы я, дорогая моя?.. — повторил я, так как она замолкла.
— Ничего! — сказала она.
— Ничего? — переспросил я.
Она обняла меня за шею, засмеялась и назвала себя глупышкой, как любила называть всегда, и спрятала лицо у меня на плече — локоны были такие густые, что поистине нелегко было их раздвинуть и увидеть ее личико.
— Не кажется ли мне, что было бы лучше, если бы я ничего не делал и не пытался развивать ум моей маленькой жены? Об этом ты хотела спросить? — сказал я, смеясь сам над собой. — Да, конечно.
— А ты это пытался сделать? — воскликнула Дора. — О, какой несносный мальчик!
— Но этого больше не будет, — сказал я. — Потому что я очень люблю ее такой, какая она есть.
— А это правда? — допытывалась Дора, прижимаясь ко мне.
— Зачем мне стремиться изменить то, что так дорого было мне в течение стольких лет? Ты не можешь быть еще лучше, чем ты есть! Никаких безрассудных опытов! Вернемся к старому и будем счастливы.
— И будем счастливы! — подхватила Дора. — О да! С утра до ночи! И ты не будешь сердиться, когда что-нибудь будет чуточку не так?
— Нет, нет! Будем делать, что можем.
— И ты больше не скажешь мне, что мы портим людей? — ластилась ко мне Дора. — Не скажешь? Потому что это такие злые слова!
— Нет, нет! — сказал я.
— Лучше быть глупой, чем нехорошей! Правда?
— Лучше быть просто Дорой, чем кем бы то ни было еще на свете!
— На свете! Ох, Доди, он такой большой!
Она тряхнула головой, сверкнула на меня очаровательными глазками, поцеловала меня, весело рассмеялась и умчалась к Джипу, чтобы надеть ему новый ошейник.
Так закончилась моя последняя попытка перевоспитать Дору. Я потерпел поражение. Моя мудрость так и осталась при мне и успеха не имела. Я не мог примирить ее с просьбой Доры называть ее «девочка-жена». Я решил делать все, что в моих силах, чтобы исправить положение вещей, но только постепенно, не спеша. Однако я предвидел, что из этого ничего не выйдет, а не то я снова превращусь в паука и буду вечно сидеть в засаде.
А облачко, то облачко, которое не должно было омрачать нашу жизнь и которое я должен был хранить в своем сердце? Что было делать с ним?
Знакомое тяжелое чувство тяготело надо мной. Пожалуй, оно даже углубилось, но оставалось таким же неясным, как и раньше, и преследовало меня, словно печальный музыкальный мотив, звучавший где-то далеко в ночи. Да, я горячо любил свою жену и был счастлив, но это было не то счастье, о котором я когда-то мечтал, — и мне всегда чего-то не хватало…
Выполняя принятое мной решение отразить на этих страницах мои мысли и чувства, я снова тщательно их исследую и обнажаю их тайны. Я считаю — да и тогда считал, — мне не хватало того, о чем я грезил в юности; грезы эти нельзя было воплотить; в этом я, как и все люди, с душевной болью убеждался. Но насколько было бы для меня лучше, если бы моя жена мне помогала и разделяла мои заботы, которыми мне не с кем было поделиться. А ведь это было возможно, я знал.
И я странно колебался между этими двумя непримиримыми выводами, не сознавая ясно, насколько их трудно совместить; к одному, я чувствовал, неизбежно приходит каждый, а другой связан был с обстоятельствами моей жизни и мог быть иным. Когда я думал о воздушных замках моей юности, которые не суждено было выстроить, я вспоминал о лучшей поре, оставленной мной позади, у порога зрелости. И в памяти моей вставали счастливые дни, проведенные вместе с Агнес в милом старом доме, — вставали, словно призраки усопших, которые, быть может, восстанут из мертвых в ином мире, но здесь, на земле, не воскреснут никогда, никогда.