— Что ж, — говорю я ему, — считай, что тебе повезло. Ты вошел первым, сел у окошка, всю дорогу читал книгу, не слышал и не видел вокруг ничего, а вышел после всех, на конечной остановке…
— Какое окошко, какая книга?
— Да нет, это я так, о другом… Хочешь, я расскажу тебе, как было дело?
— Валяй, — говорит он, — ври, такая твоя работа.
— …Ты вошел первым, сел у окошка, на обычное свое место, раскрыл Киселева и стал повторять теорему. Звонок уже прозвенел, Дунька могла войти в любую минуту, и надо было успеть сложить в предложение все эти прыгающие слова.
А справа от тебя и чуть позади, в среднем ряду, беззвучно плакал Левка Кушнер, положив голову на раскрытый портфель. У него пропал завтрак — два куска черного хлеба, посыпанных сахаром. Обрывок газеты с налипшими крошками и кристалликами сахарного песка валялся, подброшенный, у его ног, и два брата, Толька и Женька Беляевы, смачно и громко жевали, высовывая для наглядности языки с недожеванным хлебом, Левка плакал и отворачивался, его подталкивали и заставляли смотреть. Он вообще-то был бледным, анемичным парнишкой, ел обычно очень мало, половину убогого своего завтрака отдавал первому же охотнику — тем больней ему было теперь его унижение. Учился он плохо, хотя и очень старался. У него были частые головные боли: он перенес тяжелую болезнь ушей, в раннем детстве ему долбили череп — страшные дыры и теперь темнели за ушами. И вот…
— Слушай, Сара, — тихо говорит ему Толька. (А ты в это время учишь Киселева.) — Сара, ты почему все черняшку носишь? Дома небось булочку с маслом кушаешь? А, Сара? Уже булочку с маслом кушаешь, а? А мне уже черняшку носишь? А? Нехорошо, жадный, ты, Сара.
— Все они жадные, — вставляет кто-то.
— запевает Женька.
Входит Дунька, все встают, хлопая крышками парт. Ты отрываешься от учебника.
— Кушнер, ты почему не встаешь? — спрашивает Дунька. — Что такое? Да у тебя портфель на парте. Ты что, в детский сад решил записаться? Так я тебе в этом могу помочь. Господи, да он мусору накидал вокруг! — голос ее идет крутым крещендо. — И все это к началу урока! Ты что же, издеваешься надо мной?
Общий хохот. Бесконечно счастливы братья Беляевы, это им просто подарок. Левка ставит портфель на сиденье парты и медленно встает, свернув голову набок и скосив глаза на левое плечо. Сосед его справа Славка Тушкевич легонько подталкивает портфель, и он падает на пол, шумно и щедро рассыпая свое содержимое.
— Так! — констатирует Дунька при общем восторге. — Урок сорван. Так. Хорошо. Спасибо, Кушнер, я тебе это припомню. Собирай манатки и выметайся. Завтра придешь с родителями.
Я не буду даже рассказывать, как долго и страшно, при общем гудящем молчании, капая слезами на трясущиеся руки, подбирает Левка бесчисленные свои вещицы. С тетрадями и книжками сравнительно еще легко, но все эти наконечники, ластики, перышки, бритвочки… О лезвие бритвы он, конечно же, обрезает палец, инстинктивно отдергивает, начинает сосать.
— Время тянешь? — грозно спрашивает Дунька. При всей своей злости она еще и жуткая дура и действительно никогда не может понять, что происходит.
Ну, а ты, дорогой мой приятель, ты-то понял, что происходит? Ничего ты не понял, и винить тебя за это нельзя. Ты увидел обычное школьное происшествие, бывали и пострашнее: и лютая ненависть, и драки с кровянкой, и даже ножи. А это что, это так, шуточки… И, конечно, немного жалко растяпу Левку, но и вправду все очень смешно получилось, и ты смеешься вместе со всеми, тем более что урок-то себе идет и сегодня, быть может, уже не спросят. И если сказать тебе насчет
А Левка Кушнер стоит у окна в коридоре, смотрит во двор, где у пятого «А» идет урок физкультуры, где бегут по кругу чужие, злые, враждебные люди, у каждого камень за пазухой, и добро, что все они так далеко, а мимо него в коридоре проходят другие чужие не такие, может быть, злые, но вполне равнодушные, им так не хочется подходить к Левке, но они подходят — вероятно, так полагается, — спрашивают особыми, для такого случая приготовленными голосами: «Что с тобой, Кушнер? Что случилось, Кушнер? За что тебя удалили, Кушнер?» — и в одном этом обращении уже таится возможность издевки (разве кто-нибудь из близких называет его по фамилии?), потому что Кушнер — это, конечно, он, но в то же время и не только он, это и мама, и папа, и дед, и вся их родня, и дальше и дальше и шире. Кушнер — это уже принадлежность, это клеймо И не то чтобы он не любил своей фамилии, но вот «Кушнер, Кушнер» — говорят идущие мимо, и «еврей, еврей!» — слышится Левке.
И одного хочется Левке — не быть. Он еще не думает «умереть, уснуть», но не быть: заболеть, убежать, провалиться, исчезнуть…