Я стоял у двери и слышал, как кипит и бурлит наш класс, как взрывается он справедливым негодованием, как оскорбленная честность невинных мальчиков выплескивается наружу, прямо в лицо несчастной Александре Георгиевне.
— Да, может, он сам спрятал, а на нас говорит! — гудел Тушкевич. — Что вы, не знаете этих, они все такие, сами делают, а на русских…
— Не смей! — орала Александра Георгиевна. — Не смей! — и стучала своим кулачком. — Ты недостоин произносить это слово. Ты не русский, русские люди добрые, а ты фашист! Фашист!
И слезами — это я отчетливо слышал, — слезами было смочено каждое ее слово…
Я с трудом тогда доплелся домой и целую неделю пролежал в постели с ноющей болью в спине и ногах. С тех пор, после всякого нервного потрясения, после незначительной даже встряски — после экзамена, например — возвращается ко мне эта боль, и приходит с нею неясное чувство тоски — что-то возле отчаяния, где-то рядом с тупой безысходностью. Но теперь-то что, теперь-то я тертый калач, у меня есть принципы, у меня есть концепция, и, едва пошатнувшись, я прислоняюсь к ним, как к перилам, кладу локти, опираюсь спиной… Тогда мне было труднее.
5
Вот мы ушли, казалось бы, в сторону, но зато теперь мне не надо рассказывать, что в тот день происходило в школе, и без этого все уже ясно. Только важно здесь то, что были мы старше и поэтому день этот — день позора — был проведен умнее и тоньше, на несравненно более высоком уровне. Тут были и цитаты, и исторические примеры, и «Гитлер, конечно, подонок, но кое в чем…». Уроками никто не интересовался. Собирались толпой, кто-то поддакивал, кто-то добавлял другие слова, более простые и всем понятные, уже без цитат и примеров.
Атмосфера была приподнятая, праздничная. «Аутодафе, — шепнул я Ромке, когда мы проходили друг мимо друга, не задерживаясь, как бы случайно, чтобы никто не видел нас вместе. — Аутодафе…»
И вот оказалось…
— Слушайте меня, слушайте, — говорил Яков громким шепотом, — я вам скажу, что они не успокоятся, пока не уничтожат всех
— Как пить дать! — вторил ему мой дядя. — Конченые мы люди! Из Давыдкова уже выселяют. Говорят, в Биробиджане строят бараки…
— О! Бараки! — поднимал палец Яков. — Что я вам говорил?
— Так нам, жидам, и надо! — вдруг сказал Абрам Петрович. — Так нам и надо!
— Почему вы говорите, почему? — встрепенулся Яков с кривой улыбочкой, ожидая очередной хохмы. Но Абрам Петрович был абсолютно серьезен.
— Эти врачи — возможно, они и не виноваты. Хотя тоже еще надо проверить.
— Там проверят, — ответил ему Яков с неожиданной иронией. — Там проверят, можете не беспокоиться, там хорошо проверяют, лучше не надо…
— …Может быть, врачи и не виноваты. Но сколько было действительно виноватых? Сколько было среди идн контрреволюционеров? Возьмите Троцкого. А Зиновьев? А Якир? Нет, так нам, жидам, и надо, всегда мы лезем в чужие дела! — И он с вызовом посмотрел на Якова.
Но Яков молчал, обдувал губу и водил, и водил ладонью по скатерти — катал и катал свои хлебные крошки…
Яков вернулся в конце февраля, а еще через несколько дней появились в газетах тревожные
– Прекрасная песня! — говорит Марина.
— Да, хорошая…
Я зашел после школы, давно уже мы с ней не виделись, но сегодня мне вдруг захотелось общения, надо было разрядить возбуждение этого празднично-траурного дня, я должен был с кем-то поговорить — не с мамой, но и не с Ромкой.
Стол, кровать, диван, этажерка — все здесь такое же, как у нас. Только стол квадратный, диван клеенчатый, на этажерке английские книги. Новость: она собралась в иняз и теперь тренирует «органы речи», так что даже по-русски говорит с придыханием и убеждающей интонацией.
— Прекрасная песня! — говорит Марина, усиленно тренируя органы речи. — Как она теперь оказалась кстати, какую теплоту дает и уверенность!
Она встает с дивана, подходит к динамику и до предела увеличивает громкость. Теперь ей приходится перекрикивать динамик.
— Такого с нами никогда еще не было!
— Да, — киваю я, — никогда.
— Мы все должны быть родными друг другу!
— Да, — киваю я, — да, родными.
— Теперь все вместе должны заменить его одного! Ты согласен со мной?!
Я был согласен…
6
Нет, это все-таки удивительно, в каких разобщенных, в каких изолированных слоях мы живем!
Вот они, сороковые— пятидесятые. «Сороковые, роковые, та-ра-та-та, та-ра-та-та…» Но где же ежедневный политический гнет, где постоянный страх потерять последнее, где умный скептик, в тайных беседах объясняющий неразумному юнцу страшную несправедливость происходящего? Где мечты о свободе, о смерти тирана?..