Стоя в деревянном тазу и поливая себя из кружки, Авельянеда мыл свое дряхлое тело, как в незабвенные времена самого раннего детства, когда такой же точно ритуал над ним ежевечерне проводила мать. Вид тела его не обрадовал. Пергаментного цвета кожа с мраморными прожилками, жгутики мышц, своей дряблостью напоминающих студень, отвислый живот — все это было взято из реквизита самой нарочитой, самой утрированной старости, которую сознание — все еще туго натянутая струна — никак не хотело признать своей. Это тело давно просилось на свалку или, что вернее, в руки палачу, но Авельянеда озирал его с невольным уважением, как верой и правдой послуживший предмет. Он был благодарен телу за то, что оно выстояло, что какая–нибудь пружинка в нем не сломалась раньше времени, и что он, Аугусто Авельянеда, отмерил все, что ему полагалось отмерить. Сойди он с дистанции на половине пути, не публика, так сам он счел бы себя проигравшим и, умирая там, на одной из испанских plaza, уносил бы с собою в смерть неизбежное чувство досады, фатальное сожаление о том, что, как и тысячи других, оказался слабее мира. Но сожалеть было не о чем. Прихрамывая, спотыкаясь, он дошагал до финишной черты, а путь, пройденный до конца, следовало признать какой–никакой победой.
Все эти дни его тяготил, принимая различные формы, единый по сути своей вопрос: кем он был? зачем? не напрасно ли прожил свою жизнь? Но Авельянеда гнал его от себя, как уже не этому миру принадлежащий. Он заплатил по счету, и довольно. Бог может порвать долговую расписку. Свой билет на Сириус он заслужил, и завтра не позволит отнять его у себя никакому архангелу, никакому небесному ключарю, ибо иначе все петухи мира запоют, обличая крылатых ханжей. А если нет, он призовет на помощь души черногвардейцев и возьмет заоблачную крепость штурмом. Ведь если верно, что Царство небесное усилием берется, то он, раб божий Аугусто, готов приложить усилия.
Через полчаса в дверь заглянул полусонный охранник и спросил, не принести ли еще воды. Получив вежливый отказ, он вынес оба таза в коридор и вернулся за лампой, но Авельянеда попросил оставить ее до утра. Хотя была уже глубокая ночь, спать ему не хотелось, а с лампой в камере было как–то повеселее. Охранник замялся, предвкушая выговор от начальства, но тряхнул головой и вышел, пожелав генералу спокойной ночи. Керосина в лампе оставалось еще больше половины.
Обсохнув, Авельянеда глянул на серые тряпки, выданные ему при поступлении в тюрьму, но надевать их снова не пожелал и протянул руку к бумажному чехлу.
Мундир сидел на нем хорошо. Прежде Авельянеда был несколько более полноват, но за четверть столетия ткань, как и его собственная плоть, успела усохнуть, так что теперь они удивительно ладно подходили друг к другу. От мундира пахло временем. Не старой материей и даже не нафталином, а именно временем, ибо оно, накапливаясь в вещах, тоже приобретает свой запах. Впрочем, свойство вещей накапливать не только обычные ароматы с неизбежностью означало, что от мундира пахло также и ненавистью, поскольку за годы пребывания в музее он впитал ее в себя предостаточно. А если так, то лучшей одежды на завтра нельзя было и представить.
Застегнув китель, Авельянеда прошелся по камере и вдруг увидел, что дверь не заперта. Выходя, охранник толкнул ее ногой, но закрыть на ключ, вероятно, забыл, а может, не допускал и мысли о том, что престарелый диктатор попробует сбежать. В узкую щель проникала полоска лунного света. Не зная, для чего, собственно, это делает, Авельянеда приоткрыл дверь и выглянул в коридор. В окно светила пышнотелая, бледнолицая, забранная решеткой луна. Телеграфный гул, которым была пронизана тюремная тишина, исходил от лампы дневного света, совсем слабо, в четверть накала, горевшей в дальнем конце коридора. В нескольких шагах от двери сидел сморенный сном одинокий охранник. Голова его свесилась на грудь, правая рука с тонкими девичьими пальцами сползла на край табурета. Рядом стоял прислоненный к стене карабин с тлеющей в лунном свете граненой мушкой. Судя по открытому рту и звездочке слюны на припухлой губе, парень спал действительно крепко. Было слышно, как в соседней камере простонал во сне один из республиканцев. Авельянеда посмотрел на карабин, усмехнулся намеку судьбы, которая давала ему возможность окончить все быстро и без свидетелей, и прикрыл дверь. Насвистывая мотив имперского военного марша, он еще немного прошелся по камере, повесил на шею медаль Барселонских игр, расправил на груди шелковую ленту и сел на койку — дожидаться утра.