Я не могу описать, чтó увидела, не переживая все заново. Правда, теперь это уже не так болезненно. А когда-то одной мысли об открывающейся двери, дешевой, из сосны, крашенной под кедр, было достаточно, чтобы бежать блевать в ближайший туалет.
В спальне на постели лежал он, мой любимый отец. Простыни были непритязательно коричневыми, так что кровь на них смотрелась просто темным пятном. Мамина лампа для чтения стояла включенной и освещала комнату – едва достаточно. Впоследствии я узнала, что резаные раны были и в других местах, но я увидела только нож в горле. Я точно знала, что это за нож. Мать резала им хлеб и мясо. В будущем, бывая в богатых домах, мне предстояло узнать, что есть ножи для хлеба, а есть ножи для мяса, а есть еще для фруктов. Всевозможные виды ножей. Моя мать сочла бы это баловством. Она резала все одним ножом – своим
Я когда-то выкликала его имя каждый вечер. Это была традиция, заведенный порядок. Я ждала у окна в парадной гостиной, которой мы никогда не пользовались, со старинной мебелью и камином, отделанным штукатуркой. Я смотрела сквозь шторы, выглядывая свет фар папиного автомобиля. Если они появлялись в девять минут седьмого, я была уверена, что моя жизнь наверняка кончена. В то же время я не могла даже вообразить самое страшное событие в мире – потерю отца. Я пробиралась к гаражу и начинала хлопать в ладоши и одновременно выкликать его имя тоненьким пронзительным голосом, по одному хлопку на каждый слог: «Па-по-чка!» Тогда он выходил из машины – с портфелем, пахнущим больницей, – и его глаза вспыхивали при взгляде на меня, и отец улыбался счастливейшей, добрейшей улыбкой. Он подхватывал меня на руки, что бы ни было в тот момент у него в руках.
То, что я увидела тогда, казалось невозможным. Но именно это и случилось. Я узнала, что невозможное возможно. В каком-то смысле нет ничего более освобождающего.
Я бросилась к кровати и попыталась приподнять тело отца. Разумеется, он был слишком тяжел для меня. Нож засел очень глубоко. Поверишь ли ты, что я его вытащила? Я бы сделала для папы что угодно. Никогда не забуду это чувство. Кажется, он ожил на секунду, когда нож вышел наружу. Вся моя пижама была залита кровью. Я подумала, что мать рассердится из-за того, что я так испачкалась, и это был первый раз, когда я подумала о ней. И тогда я стала кричать:
Дверь ванной тоже была открыта, и я не хотела оставлять отца, но пришлось. Я побежала с ножом в руке в ванную, и там лежала моя мать – в ванне, со вскрытыми запястьями – но она мертва не была. Она была только почти мертва. Ее глаза моргали, губы двигались. И, не знаю, я думаю об этом каждый день, не меньше одного раза в день, хотя иногда и по сто раз на дню, я думаю: если бы я тогда сразу позвала на помощь, может быть, мать успели бы спасти. Но я не позвала на помощь сразу. Не по злому умыслу. Просто тогда я об этом не подумала. Моя мать была все еще жива, и она была моим авторитетом, она была моим богом. Ее соски и волосы плавали над уровнем розовой воды. Матери не нравилось мочить волосы. Она мыла их только раз в три дня или даже реже. Никогда не погружалась в бассейн выше уровня плеч. Океан, озеро? – и речи быть не может.
Я бухнулась на колени рядом с лицом матери, на котором расцветала смерть, едва видимая, но в маминых глазах, святой Иисусе, отражалось что-то вроде нежности, которая заставила меня зарыдать от какой-то странной благодарности. Рыдание это исходило из стольких разных источников, что я не могу сказать, какую часть его рождала благодарность, но да, я думаю, отчасти это была она. Я опустилась ниже бортика ванны, взяла одну мамину мокрую, царственную руку и возложила себе на макушку. А потом подняла голову, угнездившись затылком в корзинке ее руки, чтобы казалось, будто мама держит меня, любит меня в ответ; по сути, я уверена, что так и было. И я рыдала и говорила: «О мамочка, о мамочка, о мамочка, о мамочка» – до момента, пока ее не стало.
Только через час после того, как я обнаружила родителей, я позвонила в 911 с кремового телефона, стоявшего на тумбочке матери. Я так долго ждала скорее всего потому, что все еще ощущала в воздухе их жизненные силы. Пока я чувствовала их, я не хотела обращаться к внешнему миру. Мы с матерью и отцом являлись отдельной единицей, капсулой – приглашать внешнее внутрь было запрещено. Это считалось уделом семей, в которых родители не знали, где шляются их дети после десяти вечера. Только после смерти отца с матерью я поняла, насколько была глупа. Я думала, что именно я скорее всего пробью брешь в защите нашей капсулы, тогда как в действительности эти стены оказались проницаемы; годами мои родители безрассудно вальсировали сквозь них туда-сюда.