Его вводят в уборную, поворачивают к свету, поднимают ему руки и закатывают рубашку до плеч, он стоит покорно, закрыв глаза, его подводят к тахте, где уже Юрген Клепач, стащив с него рубашку, ловким движением укладывает его на тахту, на прохладный поблескивающий шелк. Майк Митчнер лежит на животе, лицо повернул к стене, тяжело дышит. На вопросительный взгляд Хеллера Пундт хотел бы кое-что сказать, он хотел бы сказать, что понятия не имел, какой, оказывается, это изнурительный труд, по тут все взоры устремляются на Клепача, тот сует руку в рукавичку и начинает прохаживаться по спине Майка, сухощавой, но прыщеватой, то тут тронет, то там тронет, чертит линии, дуги, размашисто набрасывает какие-то инициалы, оставляя сырой след, и тотчас стирает всё своим длиннющим полотенцем. Молча наблюдает Пундт, как телохранитель поворачивает своего бородатого подопечного на спину, рукавичку заново смачивает и легонько проводит ею по лицу Майка, после чего пошлепывает и растирает его безволосую грудь и с едва ли не исступленной тщательностью трет запястья и подмышки: who can take my heat away? Одеколон Клепач льет в не слыханном количестве — Пундт в жизни не видел, чтобы одеколон лили с такой щедростью, — для чего Клепачу приходится весьма энергично трясти флакон. Струи летят на спину Майка, на обтягивающие замшевые штаны, на тахту; под таким-то дождем и мертвый очнется, думает Пундт, и уже не удивляется, с каким усердием Клепач расчесывает волосы Майка, который теперь, конечно, уже не лежит, а, широко раскинув ноги, давая себе полный отдых, сидит, точно крестьянка, уперев руки в колени.
— Он вымотался, — шепчет Хеллер, — каждое выступление выматывает его до предела.
Пундт так же тихо отвечает:
— Да, представляю себе, ему нужны сверхчеловеческие силы.
Но вот Клепач взвивает над Майком свежую розовую рубашку, медленно опускает ее, следя, чтобы руки попали в рукава, а голова вынырнула наружу, и в эту минуту Майк протягивает, как того требует церемониал, руку за сигаретой, которой положено уже парить в воздухе, но которой, правда, там не оказалось — но нет, телохранитель уже давно прикурил сигарету и вставляет ее в ножницами растопыренные пальцы, щелк — и Майк подносит тлеющий «гвоздик» ко рту.
— Ну как я? — вдруг спрашивает Майк. — Давайте выкладывайте, как я?
— Ты — это ты, — откликается павлин, — и этим все сказано.
— Ну, если этого достаточно, — говорит Майк, поднимаясь с тахты, и тут впервые замечает в отдалении, у двери, Пундта, замечает, но отнюдь не ждет объяснения от него самого, а ждет объяснения или сообщения от Янпетера Хеллера, и Хеллер, кивком подозвав старого педагога, разрешает себе представить:
— Господин Пундт — господин Цох.
Этим Майк, видимо, удовлетворен, он уже собирается отвернуться, но Хеллер продолжает:
— По личному делу, господин Пундт хочет поговорить с тобой по личному делу, поэтому я впустил его.
Теперь Майк, выпрямившись во весь рост, еще раз поворачивается к Пундту, заложив большие пальцы в накладные карманы.
— По личному?
— Харальд, мой сын Харальд, — говорит Пундт, — вы его знали? Харальд Пундт? Студент.
— С ним что-нибудь стряслось? — спрашивает Майк.
— Он скончался, — отвечает Пундт.
Майк Митчнер отворачивается, сдвигает в сторону стопки писем, блокнотов, фотографий и, прижав подбородок к груди, медленно говорит, словно обращаясь к ним:
— Да, я припоминаю Харальда, хотя знал его давно, очень давно, в те времена, когда я исполнял песни протеста, но я припоминаю его, и ресторан — погребок, где подают венгерский суп-гуляш, ресторан назывался «Четвертое августа», сам не знаю почему, может, это день свадьбы хозяина. Так вот, мы все, бывало, там сидели, вся наша компания, суп в ресторане был острый и дешевый, и, поедая эту отличную еду, мы обсуждали тот или иной наболевший вопрос, компания наша, все более или менее друзья, видела свою задачу в том, чтобы жестокая несправедливость или, скажем прямо, беспримерная гнусность не оставались безнаказанными, не исчезли бесследно из памяти общественности. А потому мы писали читательские письма, груды читательских писем; мы обсуждали эти вопросы, устанавливали очередность и затем засыпали редакции градом читательских писем. Харальд? Что еще можно о нем сказать? Он ел гуляш, как и другие, писал письма, как и другие. Что-нибудь особенное? Быть может, его энтузиазм, да, я припоминаю взрывы его энтузиазма, нам приходилось привыкать к ним, а возникали они автоматически почти после каждого предложения, да, я помню энтузиазм, подчас необоснованный, с каким он встречал все наши планы. Больше мне рассказать нечего. Больше нечего.
Майк Митчнер, вновь обернувшись к Пундту, с сожалением пожимает плечами.
— Этого мало, я понимаю.
— Нет, — говорит Пундт, — вы очень мне помогли, я вам признателен и еще раз прошу извинить за беспокойство.
Певец стоит недвижно и смотрит теперь только на Янпетера Хеллера, который подает Пундту знак: скоро, мы скоро увидимся.
4