– Я надеюсь, что нас освободят на пристани еще при свете дня, – сказал он. – Вы Нью-Йорка не знаете? Ни в один незнакомый город не надо в первый раз приезжать вечером: немедленно овладевает тоска. Единственное исключение: Венеция. Она, напротив, ночью чарует. Но, может быть, вас встречают друзья?
– Нет, у меня никого там нет. А вы там живете?
Он назвал свою фамилию, сообщил, что работает в кинематографическом предприятии и едет со своим патроном в Нью-Йорк по фильмовым делам. Дама сказала, что едет в Америку искать работы.
– И вы ее найдете, хоть и не в первый день. Нью-Йорк превосходный город, Америка лучшая и самая гостеприимная страна в мире. Говорю это беспристрастно, так как я по происхождению не американец. Вы легко получили визу?
Она опять немного подумала.
– Я русская, родилась в Петербурге, а русская квота теперь не так забита, как, скажем, польская или немецкая.
– Почему?
– Потому, что проклятое советское правительство никого из России не выпускает.
– Ах, да, – сказал он. «Но, кажется, в Ницце она говорила, напротив, что-то очень левое и радикальное», – вспомнил Норфольк.
– Вы ведь эмигрантка?
– Да. И предупреждаю вас, что я правая и монархистка.
– Вот как, – сказал старик. «Зачем она мне это говорит?» – с недоумением подумал он. – Я левый и республиканец, но это не помешает нам разговаривать, правда? У нас в Америке полная свобода. Однако, если память мне не изменяет, в Ницце вы не называли ваше правительство проклятым, напротив.
Она густо покраснела.
– Вам именно изменяет память.
– Тем лучше, потому что я большевиков терпеть не могу, как вообще всех профессиональных благодетелей человечества. Кроме того, они пролили слишком много крови даже для благодетелей человечества. В этом отношении уже французские революционеры 1794 года плохо знали меру. Правда, трудно сказать, кто больше совершил злодеяний: они ли или какой-нибудь Людовик XIV, которого так любят ненавидящие их историки. Французские революционеры хоть пытками не пользовались, в отличие от Людовиков. А ваши, говорят, восстановили пытку. Не все ли, верно думают, равно: во имя великой идеи дурачье проглотит и это… Но бросим политику, от нее и при хорошей погоде у меня может сделаться морская болезнь… А что, вы тогда в Ницце продали бриллианты?
– Бриллианты?.. Нет, у меня их украли.
– Как украли?
– Так украли. Подменили настоящие фальшивыми.
– И полиция ничего не нашла?
– Я не обращалась к полиции.
«Неужто просто лгунья? А может быть, и не совсем нормальная», – спросил себя он.
– Не смею вас расспрашивать, – сказал он изумленно и загововорил о другом. Дама отвечала довольно охотно, но перед каждым ответом с полминуты думала, это его раздражало. Ему вдобавок казалось, что она думает затрудненно. «Ах, глазки уже не те: были чудесные! Рановато». Все же Норфольк был очень рад знакомству. Ему жизнь была не жизнь без общества молодых женщин, особенно таких, каким он мог покровительствовать. «Отеческое чувство, отеческое чувство», – подумал он. «Что-то очень много у меня развелось
Когда обед кончился, он для приличия еще поговорил с американской четой, затем сказал даме, что чрезвычайно рад знакомству и что будет все вечера проводить в баре второго класса. – «Я бываю у босс-a в первом, но там неинтересные дамы», – сказал он. Надя в самом деле ему не так нравилась, и ей уже покровительствовало трое мужчин. Поздно вечером в каюте он читал то Ресселя, то Уоллеса, но не раз отрывался, думал о русской даме и нежность скользила в его выцветших глазах.
Как пассажир второго класса, Норфольк не имел права бывать в залах первого. Но Делавар заявил пароходному начальству, что должен работать с секретарем, и начальство не могло отказать человеку, занимавшему самую дорогую каюту. Его секретарь получил разрешение бывать в первом классе, с тем ограничением, что завтракать и обедать он будет у себя.
Работы было немного. Делавар диктовал какую-то записку. Диктовка сводилась к тому, что он довольно безтолково высказывал какие-то мысли, которым Норфольк затем придавал литературную форму. Делал он это с таким видом, будто лишь стенографировал слова своего хозяина. Записка касалась общего политического и экономического положения западной Европы, и Норфольк про себя удивлялся: как этот человек, наживший огромное состояние и очевидно тонко разбиравшийся во всяких частных делах, решительно ничего не понимал во всем том, что касалось общих и государственных вопросов. Такое же чувство испытывал Яценко, когда за обедом Делавар рассуждал о политике. «Нет, я довольно неудачно его „активизировал“. Мой Лиддеваль значительно умнее», – подумал он.