«Мне хочется показать все безумие современной жизни, представить ярко всю картину того невозможного состояния, в котором находятся люди и из которого уже нет никакого выхода. Но для этого нужно особое настроение».
В ноябре 1910 г., сразу за кончиной Толстого, Фома Осипович печатает в «Иллюстрированном приложении к Рижскому обозрению» «Воспоминания о Л. Н. Толстом».
Спустя восемь лет Фома Осипович станет первым президентом Чехословацкой Республики.
Вообще Самсон Игнатьевич дышал ртом — и с хрипотцой, натугой. И почти постоянно из груди вырывались разные звуки — ну увечная, поломанная грудь (в детстве я говорил «поломатая»)!
— С осени 1918 года легиону приказ Антанты — сдать фронт белякам и целиком переключиться на охрану железнодорожного пути, это аж до самого Владивостока, — продолжал Самсон Игнатьевич, явно преодолевая какую-то нездоровость в себе. — В то время легионом командовал не Чечек, а одноглазый генерал Сыровы по имени Ян. Когда легион сматывался в Европу, командир одного из ихних полков, капитан Гайда, добился от своего военного министра дозволения перейти на русскую службу. Ну характер у капитана такой: в плен сдался, а кулаки чешутся. И понять можно: чувствует в себе способность к Гражданской войне. В общем, не напрасно чесались. Получит Гайда от Верховного Правителя звание генерала и русскую белогвардейскую армию. Во фарт! С годами вылез он важным чином и в своей чехословацкой службе. Отнюдь не по недоразумению оказался замешанным в фашистском движении, по суду уволен в отставку. А ведь в России сладил карьеру этот генерал из военных фельдшеров…
За ржаво-бормочущим понижением тона следовала обычно пауза. Самсон Игнатьевич стихал, ложился на кровать. Видно, небогатый запас сил приберегла для него жизнь. При этом он как бы подергивал себя за волосы. Я не переставал удивляться их кустарниковой прочности и неукладистости. Патлы эти чрезвычайной густоты не являлись определенно рыжими, но заметно подсвечивали медью. Полежав несколько минут, он вскакивал и опять с жаром и солеными выражениями принимался излагать соображения на далекие и, к моему тогдашнему удивлению, невероятно запутанные события революции, присказывая едва ли не через три-четыре фразы свое любимое — «трусики-штанишки». Признаться, я лишь отчасти способен передать речь Самсона Игнатьевича, такую причудливо-неправильную, затейливую и скачущую.
— Посуди сам, Юрка, с конца 1918 года сел легион на охрану Транссибирской магистрали — хозяином Сибири стал. Чуешь!.. Не было в этом прокаленном морозами крае других дорог, одни таежные тропы, а на тропах враз расстанешься с жизнью, коли не от стужи, так разных вооруженных личностей не совсем ясных партийных убеждений. Не угасал у них интерес к цвету крови. Да и хлопот — человек через четверть часа превращался в льдышку. Стонет-стонет, болтает что-то — и уже гремит, коли пнуть. Сибирь это! Без конца и края земля. Власть над железной дорогой позволяла контролировать не то чтобы любой груз, а и любого человека, считай, самого незавидного. Достаточно, скажем, погрузиться патрулю за полсотни верст от города или крупного населенного пункта и прочесать по ходу состав. А куда срываться? Кругом сопки, тайга, снега по плечи. Сибирь для многих, ох как многих, обернулась громадной ловушкой, а сторожили ее, эту самую ловушку, господа легионеры. И пропускали опять-таки они, по своему документу. Брали мзду не какими-то бумажками, а камешками, золотцом, колечками. А зачем иначе служба на дороге?.. Они являлись самой серьезной военной силой из организованных тогда, особенно после того, как их освободили от фронтовых забот. Лишь японцев понаехало гущее — на 70 тысяч. Из Токио приглядывались — как бы Сибирь совсем отхватить. Чесались у них руки после войны девятьсот пятого года, еще бы земель прибавить… Верховный Правитель скоро раскусил Гайду — и взашей этого военного фельдшера…
После, уже взрослый, я прочел у Соколова о грубой бестактности Гайды. В дом Ипатьева, еще не остывший от крови Романовых, и вселился самодовольно сей генерал — от «фельдшерии». Это был очевиднейший прохвост на колчаковской службе. Никчемный человечишко.
Вообще, всей веры рассказам Самсона Игнатьевича давать нельзя. В зрелые годы я все перепроверял специальным чтением. Но здесь пишу, однако, так, как он это рассказывал в далекие военные и сразу послевоенные годы. А затем я уехал и жил в другом городе и видел Самсона Игнатьевича лишь по случаю. Скоро он стал делать вид, будто не узнает меня. Я не обижался…
А в тот день, точнее, дождливо-черный вечер, Самсон Игнатьевич, накашлявши платок мокроты и надышавшись, нашарил на полу, в изголовье, бутылку темного стекла с прогонистым «стакашком» поверх горлышка. Перекрестился, бормотнул:
— Боже, прости коммуниста.
Я уже знал: Самсон Игнатьевич не «втирает» из горлышка — упаси Господи! Я не преувеличиваю, стаканчик тот не обычный, а градуированный. Самсон Игнатьевич всегда вымеривал точно, капля в каплю, свои порционные 200 граммов — ни больше ни меньше обычно не «втирал».