Однажды, когда Антония вместе с сестрой проходила по лесу во время одного из таких празднеств, ее привлек звук какого-то незнакомого ей инструмента; подойдя поближе, она увидела старика, который равномерно водил грубым смычком по какой-то странной гитаре с единственной струной из конского волоса, извлекая из нее хриплые и монотонные звуки, удивительно гармонировавшие с его низким, мерным голосом. Это были стихи на славянском языке; он пел о бедствиях несчастных далматов, изгнанных нуждой из родной земли. Он импровизировал жалобы о разлуке с отчизной, воспевал красоты милых селений благодатной Макарски, пел о древнем Трагире, о тенистых лесах Курцолы, о Керсо и Оссеро, где некогда Медея разбросала части растерзанного тела Апсирта; о прекрасном Эпидавре, заросшем олеандрами, и о Салонах,[8] которые Диоклетиан предпочел всемирному владычеству. Люди, слушавшие его, сперва взволнованные, а потом растроганные и потрясенные голосом певца, рыдая теснились вокруг него, ибо в нежной и непостоянной душе истрийца всякое сочувствие становится чувством, а всякое чувство — страстью. Одни испускали пронзительные вопли, другие прижимали к себе жен и детей своих; иные же целовали и грызли зубами песок, словно и их хотели оторвать от родной земли. Изумленная Антония медленно подошла поближе и тут заметила, что старик слеп, как Гомер. Она хотела положить ему в руку просверленную серебряную монетку, зная, что нищие морлаки[9] высоко ценят такие подарки и украшают ими волосы своих дочерей. Старый певец схватил ее руку и улыбнулся, поняв, что перед ним молодая женщина. И тогда, внезапно изменив лад и слова своей песни, он запел о сладости любви и прелести юности. Он уже не сопровождал свое пение игрой на гузле, но отчеканивал стихи свои с еще большим жаром, напрягая голос, словно человек, чей разум помутился от вина или неистовой страсти; притоптывая ногой, он стремительно привлек к себе перепуганную Антонию.
— Цвети, цвети в душистых рощах Пирано, — воскликнул он, — среди виноградников Триеста, благоухающих розами! Даже самый прекрасный из кустарников наших, жасмин, гибнет и отдает во власть ветра свои не распустившиеся еще цветочки, если вихрь занесет его семена в отравленные равнины Неретвы. Так и ты увяло бы, юное растеньице, если бы росло в тех лесах, где властвует Жан Сбогар!
III
Холмы внемлют звукам этого страшного голоса; черные скалы и рощи содрогаются, услышав его. Народ, вещими снами предупрежденный об опасности, мчится прочь сквозь заросли вереска и зажигает огни в знак тревоги.
Антония медленно возвращалась в город, опираясь на руку сестры; она была молчалива и задумчива. Имя разбойника впервые породило в ее сердце какое-то чувство страха за себя и смутную тревогу за будущее. Когда прежде ей случалось размышлять о судьбе несчастных, которые попадали в руки разбойников, ей никогда не приходило в голову, что подобная участь может выпасть ей самой, и потому слова старого морлацкого певца, казалось вдохновленного свыше, потрясли ее, заставив ясно понять, что среди прочих бедствий, которые грозят нам в жизни, возможно и такое ужасное несчастье. Однако эта мысль была настолько лишена всяких оснований, а опасность казалась столь малоправдоподобной, что Антония, у которой обычно не было тайн от г-жи Альберти, даже не решилась поведать ей причину своего смятения. Она прильнула к сестре и прижалась к ней, охваченная дрожью, усилившейся под влиянием надвигающейся темноты, тишины, безлюдья и более всего — от пугающего ее шороха, по временам доносившегося из глубины леса. Тщетно пыталась г-жа Альберти отвлечь сестру от чувств, которые, по-видимому, завладели ею; не зная источника этих чувств, она случайно избрала предмет беседы, который мог лишь дать им еще больше пищи.
— Что за мрачная слава у Жана Сбогара, — сказала она, — как прискорбно, когда люди привлекают к себе внимание такой ценою!
— А между тем кто знает, — отвечала Антония, — не это ли безрассудное желание привлечь внимание послужило причиной стольких безумств и преступлений! Впрочем, — добавила она, быть может с тайным намерением успокоить себя самое, — в том, что о нем рассказывают, несомненно много преувеличенного. Я склонна думать, что мы немного клевещем на тех, кого называют злодеями, — мое представление о доброте господней не совсем согласуется с возможностью столь чудовищной развращенности.