Где-то на вечере Кристоф случайно узнал, что она тяжело больна и уже давно не играет. Несмотря на запрет, он отправился к ней. Ему ответили, что никого не приказано принимать; но после того, как он, назвав себя, вышел за дверь, его вернули. Франсуаза лежала в постели, ей было лучше; она перенесла воспаление легких и сильно изменилась, но взгляд остался тот же — пронзительный, непокорный. Она явно обрадовалась Кристофу. Усадила возле постели и заговорила о себе с ироническим безразличием. Сказала, что чуть не умерла. Он взволновался. Она высмеяла его. Он упрекнул ее за то, что она ничего не сообщила ему.
— Сообщить вам? Чтобы вы пришли? Ни за что на свете!
— Готов поручиться, что вы даже не вспомнили обо мне.
— И будете правы, — подтвердила она с обычной своей насмешливой и чуть грустной улыбкой. — Во время болезни не вспомнила ни разу. А вот сегодня вспомнила. Да не огорчайтесь вы! Когда я больна, мне ни до кого нет дела, я хочу только, чтобы меня все оставили в покое. Уткнусь носом в стену, лежу и жду. Я хочу быть одна, подохнуть одна, как крыса.
— Но ведь тяжело страдать одной!
— Я привыкла. Я столько лет была несчастна. И никто ни разу не помог мне. А теперь я обтерпелась… И вообще так лучше. Никто все равно ничем не поможет. Только шумят в комнате, пристают, надоедают, лицемерно охают… Нет. Я предпочитаю умереть в одиночестве.
— Какое смирение!
— Смирение? Не понимаю, что это такое. Нет, я просто стискиваю зубы и проклинаю боль.
Он спросил, неужели никто не навещал ее, не заботился о ней. Она сказала, что товарищи по театру — неплохие люди, хоть и дураки; они рады услужить и посочувствовать, но, конечно, больше на словах.
— Я же вам сказала, что сама не хочу их видеть. Со мной трудно ужиться.
— Я бы не прочь попробовать, — заметил он.
Она с сожалением посмотрела на него.
— И вы туда же! Вы тоже не лучше других.
— Простите меня, простите… — сказал он. — Боже правый! Я и в самом деле становлюсь парижанином! Мне стыдно… Клянусь, я сболтнул, не подумав…
Он зарылся лицом в одеяло. Она от души расхохоталась и легонько шлепнула его по затылку.
— Вот это уже совсем не по-парижски! И слава богу! Это в вашем стиле. Ну, покажитесь-ка мне. Довольно поливать слезами мое одеяло.
— Вы меня простили?
— Простила. Только смотрите, чтоб это не повторялось.
Она еще немного поболтала с ним, спросила, чем он сейчас занят, потом устала, соскучилась и выставила его.
Решено было, что он навестит ее опять на следующей неделе. Когда Кристоф уже собрался идти к ней, он получил телеграмму: Франсуаза писала, что приходить не надо, она не в настроении. Но через день сама позвала его. Он пришел. Она уже поправлялась и полулежала у окна. Стояла ранняя весна, день был солнечный, на деревьях появились молодые побеги. Такой ласковой и мягкой он еще ни разу ее не видел. Она сказала, что в тот день не могла ни с кем говорить и его бы возненавидела, как всех остальных мужчин.
— А сегодня?
— Сегодня я чувствую себя молодой, неиспорченной, и мне мило все, что молодо и неиспорчено, — вы, например.
— Я отнюдь не так уж молод и неиспорчен.
— Вы таким будете до самой смерти.
Они поговорили о том, что он делал с тех пор, как они не виделись, о театре, где она вскоре опять начнет работать; попутно Франсуаза высказала свое отношение к театру: она его ненавидит и в то же время привязана к нему.
Она больше не позволила Кристофу приходить и обещала, что сама возобновит свои посещения, — только беспокоилась, что помешает ему. Он сказал, в какое время обычно не работает. Они вместе придумали условный стук; она постучит, а он откроет или нет — как ему заблагорассудится…
Франсуаза не сразу воспользовалась разрешением. Но однажды она согласилась читать стихи в чьем-то салоне, по дороге раздумала и позвонила, что не может приехать, а вместо этого решила заглянуть к Кристофу — на минутку, только поздороваться. Однако вышло так, что в этот вечер она разоткровенничалась с ним и рассказала всю свою жизнь с самого детства.