В сущности, это была та же проза, многословная и манерная; изобилие образов, неумело, без всякой логики чувства втиснутых в ткань вещи, производило на любого искреннего человека впечатление фальши. Кристофу эти драмы в стихах претили не меньше, чем итальянские оперы со слащавыми завываниями и замысловатыми фиоритурами. Гораздо больше его интересовали актеры. Недаром драматурги старались подладиться к актерам. «Питать надежду, что пьеса будет разыграна с успехом, можно, лишь сообразуя характеры действующих лиц с пороками комедиантов». Положение почти не изменилось с тех пор, как Дидро писал эти строки. Исполнители служили моделью для произведений искусства. Едва только актер добивался успеха, как он уже заводил свой театр, своих угодливых закройщиков-драматургов, которые делали пьесы по его мерке.
Из всех законодательниц литературных мод Кристофа интересовала Франсуаза Удон. Париж увлекался ею уже года два. Разумеется, и у нее был свой театр, свои поставщики ролей; однако играла мадемуазель Удон не только в пьесах, которые для нее мастерили; репертуар ее, довольно пестрый, простирался от Ибсена до Сарду, от Габриэля д'Аннунцио до Дюма-сына, от Бернарда Шоу до Анри Батайля. Она отваживалась заглядывать в царственные аллеи классического стиха и даже бросалась в бурливый поток шекспировских творений. Но там ей было неуютно. Что бы она ни играла, она играла себя, себя одну, всегда и во всем. Это была ее слабость и ее сила. До тех пор, пока она как таковая, как Франсуаза Удон, не привлекла к себе внимание публики, игра ее не имела никакого успеха. Но как только заинтересовались ею самой, — что бы она ни играла, все стало казаться замечательным. Надо отдать ей справедливость, у нее были веские основания рассчитывать, что зрительный зал, глядя на нее, забудет, как ничтожна пьеса, в которую она вдохнула жизнь. Кристофа волновала не столько пьеса, сколько загадка этой женщины, которая умела преображаться физически, воплощая чью-то неведомую душу.
У нее был красивый, четкий, трагический профиль. Но ничего римского в нем не прочерчивалось. Черты ее лица отличались парижской тонкостью, в духе Жана Гужона, — такие черты могли быть у юноши. Нос — короткий, но правильный. Красивый рот с нежными, печально изогнутыми губами. Изящно очерченные, по-отрочески худощавые щеки, в которых было что-то трогательное, словно отражение душевной муки. Подбородок волевой. Лицо бледное — из тех лиц, что приучены быть невозмутимыми, но помимо воли в каждой их черточке сквозит и трепещет душа. Волосы у нее были не очень густые, брови тонкие, глаза переменчивые, изжелта-черные, принимавшие то зеленоватый, то золотистый оттенок, — глаза кошки. Она и всеми своими повадками напоминала кошку — внешне бесстрастная, всегда словно дремавшая с открытыми глазами, недоверчиво настороженная, с внезапными, порой жестокими вспышками, разрядами нервной энергии. Она казалась выше и стройнее, чем была на самом деле; у нее были пышные плечи, изящные руки, длинные и тонкие пальцы. Одевалась и причесывалась она скромно и строго, без артистической небрежности и крикливой элегантности некоторых актрис, — это была тоже кошачья черта, врожденный аристократизм, хотя вышла она из низов и, по существу, оставалась неисправимой дикаркой.
Ей было лет около тридцати. Кристоф услышал о ней у Гамаша: там ею восхищались в бесцеремонных выражениях, как женщиной далеко не высокой нравственности, умной и смелой, с железной волей и ненасытным честолюбием, но резкой, капризной, взбалмошной, несдержанной, которая прошла через много рук, прежде чем достигла теперешнего успеха, и не перестает за это мстить.
Однажды Кристоф собрался навестить Филомелу. Подойдя к медонскому поезду, он открыл дверцу своего купе и увидел уже расположившуюся там Франсуазу. Она казалась взволнованной, расстроенной, и появление Кристофа было ей явно неприятно. Она повернулась к нему спиной и стала смотреть в противоположное окно. Но Кристофа поразило страдальческое выражение ее лица, и он уставился на нее с простодушным и нескромным участием. Франсуазу это рассердило; она метнула на него свирепый взгляд, значения которого он не понял. На первой же остановке она вышла и пересела в другой вагон. Только тут — с опозданием — он догадался, что она попросту сбежала от него, и огорчился.
Через несколько дней он возвращался в Париж по той же дороге и сидел на платформе в ожидании поезда. Появилась она и села рядом на единственную скамью. Он хотел встать. Она сказала:
— Сидите.
Они были одни. Он извинился, что принудил ее в тот раз перейти в другое купе: он непременно ушел бы сам, если бы догадался, что мешает. Она подтвердила с насмешливой улыбкой:
— Правда, вы ужасно назойливо смотрели на меня.
— Простите. Я не мог иначе… У вас был такой страдальческий вид, — сказал он.
— Ну и что же? — спросила она.
— Это получилось помимо моей воли. Да если бы вы увидели, что кто-то тонет, разве вы не протянули бы ему руку?
— Я? Даже не подумала бы, — ответила она. — Скорее помогла бы ему потонуть.