Но сегодня вдруг его чувствительное «я» вновь заставило Алишо посмотреть на себя со стороны и пережить тревожное волнение от собственной искаженности, — вот Алишо идет и кажется сам себе нелепым и смешным, такое ощущение, будто в спешке бегства схватил он в гардеробе киностудии и надел чужое пальто, и оно сидит на нем не так, — серое в полоску, с потертыми рукавами, — и эта шляпа, касающаяся полями бровей, приглушенно-зеленого цвета, никак не гармонирующая с его одеждой, и обувь как будто не его, размера на три больше, шаркающая, с изогнутыми кверху носками, — ужасно комичный портрет! И лицо, помятое бессонницей, взгляд не спокойный и мягкий, а суетливый, зрачки расширены… Кажется, стоит остановиться, чтобы успокоиться, взять себя в руки — он мнит себя выше остальных, — и прохожие деликатно и неназойливо поднимутся на носки, чтобы заглянуть ему в глаза и, довольные тем, что узнали тайну актера, уйдут, переговариваясь, ибо тайна Алишо сделает их всех знакомыми друг другу, сотоварищами.
Эта игра воображения, глубокая и острая, обманывала и зрение, когда казалось Алишо, что прохожие не прочь подойти к нему, остановившемуся у какого-нибудь дерева, поодиночке, терпеливо; искажалось и обоняние, когда чудился ему запах чужого пальто, идущий за ним серым шлейфом, плотным и не рассасывающимся; стоило ему обернуться, как конец шлейфа поднимался сам собой, чтобы ударить ему в нос, — так воображение становилось сильнее реальности, а реальность окружающего, присутствующие запахи и точный портрет Алишо, шагающего в своей одежде, складно на нем сидящей, — все это блекло, уходя в состояние призрачного.
Игра фантазии длилась обычно до самого дома и остротой своей и необычностью намекала Алишо на какое-то его непристойное существование, на неприятность быть узнанным вот таким нелепым; и тогда, чтобы не быть разгаданным окружающими — ведь как актер он очень дорожил своей внешностью, — приходилось ему дерзить, точнее, играть… Знакомого он встречал неестественным смехом, неуклюже обнимал, чрезмерно веселый в своем притворстве, пошловато шутил с проходящими женщинами, лепетал что-то насчет свиданий, знакомые тоже старались войти в роль; а когда Алишо возвращался домой, долго и тщательно мылся в ванной комнате, укорял себя, не желая выходить к жене: «Боже, как все было пошло!» И, глядя в зеркало, гримасничая, думал, как бы ему незаметно перенести телефон в ванную, чтобы позвонить женщине, согласившейся на свидание, извиниться, оправдаться длинным монологом.
Это оправдание входило в тот ритуал очищения-мытья, стрижки усов, который всякий раз совершался в ванной комнате после внезапного наваждения на улице, и лишь тогда искаженный портрет Алишо снова принимал свои обычные черты — черты человека, чуточку скучноватого и надоевшего самому себе.
Телефон ему почти никогда не удавалось пронести незаметно в ванную комнату, оправдания перед незнакомой женщиной, написавшей свой номер на клочке бумаги и так легко согласившейся на свидание, не было, и Алишо долго жил со скверным осадком на душе, хотя чуточку самонадеянно думал, что та женщина после стольких дней все еще ждет его звонка.
В такие часы — внезапное бегство в ванную комнату, долгое и медленное мытье рук и желание как-то избавиться от неприятного ощущения своего шутовства на улице — он пускал струю из душа, чтобы был слышен шум и плеск воды и Мариам, его жена, подумала, что решил он принять ванну, заметив на волосах следы небрежного грима — красноватой пудры с резким запахом одеколона.
Вода наполняла ванну, но Алишо все стоял перед зеркалом с напряженным лицом, стараясь по словам, фразам, услышанным или сказанным им, по запаху того места, где он был, по свету на холодных, потных декорациях собрать вместе картину, предшествовавшую тому любопытному состоянию на улице…
Все обычно начиналось с пробуждения на широкой кровати, обитой красным, с низкой спинкой у изголовья — на конце ее приделан небольшой столик для лампы. Теперь уже, с возрастом, это частая и долгая борьба с легкой меланхолией и ленью, нежеланием смотреть на телефон, который должен непременно зазвонить, — голос, удивительно сочетающий в себе вкрадчивость и нетерпение, — голос какого-нибудь помощника режиссера, — так некстати врывающийся в его комнату, разгоняющий утреннюю дымку интимного, сокровенного, собранного за ночь в спальне дыханием, теплотой одеяла, предсонными грезами и сновидениями…
Особенно желанны эти предсонные ощущения — кажется, они согревают все, до и после сна и сам долгий сон, снимая тоску и освобождая от напряжения и усталости. В голове легкий хмель, в носу запах тепла постели, а лень, которой Алишо отдавался полностью, как бы наполняла эти грезы плотью.