И Алексей Миронович посоветовал ему не соваться меж двух жерновов. Оставалось только упросить Паздерина: у старосты влияния достаточно, чтобы предотвратить бойню. Однако Паздерин с ухмылочкой заявил, что на кулачках мерялись испокон веку и кровопускание полезно.
— Не вам ли это выгодно, — сказал Костя, стоя с Паздериным нос к носу, — и уж не вы ли главный зачинщик?
— Догадлив ты, студент, — внезапно грубо оборвал Паздерин, — куда как догадлив. Но будя, будя! Эй, поберегись!..
Может быть, прав Ирадион: опомнятся, приживутся, привыкнут. Тогда придет время Бочарова.
И все-таки смутно, так смутно на душе! Костя нехотя вылез из-под одеяла, стал одеваться.
Гилевы уже снарядились в церковь. Старый Мирон был трезв и хоть чувствовал себя худо, все же грозно глядел здоровым глазом на семейство. Алексей Миронович расчесал волосы на пробор, надел зимний картуз с наушниками, тулуп на новую косоворотку, притопнул валяными сапогами-кярами, пошел в сенцы. Яша заторопился за ним, на ходу застегивая свой тулупчик и шепнув Косте: «Может, все обойдется». Катерина и Наталья Яковлевна в зеленых с отливом платках, разукрашенных павлиньими синими глазками, добытых из сундука ради праздника, заперли дверь на висячий замок.
Народу к церкви стекалось видимо-невидимо, все по-семейному; здоровались степенно, внушительно, зная цену друг другу. А старому Мирону даже кланялись, и оттого ожил он, повеселел, словно хватил добрую чарку.
Пришлые от Вышки, из улиц двигались особняком, кое-как одетые, большинство едва прикрыв лохмотья. Два потока, враждебных взаимно: огненных дел мастера первой и второй руки, плавильщики, надежда и опора капитана Воронцова, и — пришлые, всякие токаря, слесаря, возчики, которым и дела-то стоящего не нашлось.
Перед церковью смешались. Сбоченная голова Христа в терновом венце над входом глядела кротко и печально. Коренные по-хозяйски проталкивались вперед, поближе к алтарю. Пока пихались локтями молча, но зубы уже поскрипывали, кулаки сжимались. Костю от Гилевых оттерли мигом. Было душно до обморока, свечи едва мерцали, иконостас плавал в тумане, лики угодников размывались пятнами. Епишка, затисканный, отторгнутый от полу, уткнулся влажным носом в чью-то широченную спину, всхлипывал. Расставив локти, охранял свою мать Андрей Овчинников, нехорошо скалился. Паздерин, в распахнутой шубе на выдре, дородный, крепкий, кучка заводских чиновников в застегнутых наглухо зимних шинелях, капитан Воронцов, отирающий лоб большим платком, — слева, от всех отдельно.
На клиросах запокашливали, чистя голоса, хористы. В полном облачении, сияя парчою, появился старенький отец Иринарх. За ним — причт. Дьякон, крещеный татарин Салтык, кривоногий, похожий на бабу, пробуя нос, хмыкал тихо и страшно. Слова он всегда так коверкал, что отцу Иринарху бывало худо. Зато многолетие либо ектений и возгласы вякнет — иные заикаться начинают. Чинно, благородно проходили прежде службы. А теперь отец Иринарх торопится, брызгает слюной, Салтык ревет невпопад, учитель машет певчим, будто мельница, хор дерет козла. А все — от вавилонского столпотворения. Содом и Гоморра, прости господи…
Костя еле выстоял службу, без пуговиц очутился на воле. Мелькнули в толпе Катерина и высокий узколицый в золотистой бородке парень; девушка прижалась к нему, он рукою загородил ее.
По очереди слетала епишкина ребятня с накатанной горжи на пруд. Пока двое подтягивали вверх деревянные салазки-пошивенки, остальные поскакивали по-воробьиному, повизгивали от нетерпения. Сквозь дыры в портках синела кожа, на остреньких носах настывало. И вдруг, будто снег на голову, — мотовилихинекие сорванцы. Хоть и в мамкиных платках, хоть и в тулупчиках да пимах на вырост, а все же порумянее, посытее и по-хозяйски нахальнее пришлых. Сунули рукавички в бока, обидно залаялись:
— Деревня, шушваль, захребетники, кошкоеды!
Епишкины попятились — поздно. От пошивенок — дранки да щепки, за шиворотом мокро и студено от снегу. А уж сверху, из дымных нор, бегут лохматые с белыми глазами мужики, рты и бороды набок. Обидчики стриганули, словно щеклея, но их отцы были настороже. Налитые кумышкой, злобой, пошли стенкой на пришлых, умело смяли, втоптали в снег.
Рев пронесся над Мотовилихой. Будто на пожар бежали девки, бабы, мастеровые, кто в чем одет. Иные прятали в рукавице смертоубойную свинчатку.
— Наших бьют!
Трещат заборы, выдираются из-под снега оглобли, палки.
— Наших бьют!
Алексей Миронович оттолкнул Наталью Яковлевну, Катерину, в тулупе нараспашку, в шапке задом наперед кинулся под гору, рядом с ним побежали пришлые из паздеринского дома. Никита в одной рубахе, в сбитом вороте — крестик. Катерина выскочила на порог, страшно закричала: «Не ходи, не ходи-и!» — то ли отцу, то ли Никите, уткнулась ртом в изгиб локтя. А потом, всхлипывая, — тоже за толпой.