— Нужно построить, — настойчиво повторил Воронцов. — И через год выпустить первую партию пушек. Быстрота и дешевизна — так повелел сам государь.
— Дешевизна, господа, — директор департамента поднял палец. — Вы знаете, что у нас восемьсот миллионов дефицита. И поэтому, — он встал с кресла, все мигом выпрямились, будто связанные с ним одной веревочкой, — и поэтому прошу помнить, что капитану Воронцову даны полномочия строить завод так, как подсказывает ему разум и обстановка…
Возле Воронцова толпятся, словно только что нашли золотой самородок. Полковник Нестеровский ждет в сторонке, когда капитан вырвется от поздравителей: надо поговорить с ним о Бочарове.
И вот по выбитому тракту в Мотовилиху катят экипажи. Блестят на солнце ордена, пуговицы. Всхрапывают сытые породистые лошади, щелкают подковами по камням, поскрипывают рессоры. По бокам лес, прореженный солнцем, молодая трава набегает на вырубки. Майский ветерок прохладцей трогает лицо, доносит запахи прелой, лежалой сосны, смолистой хвои.
Навстречу попадаются скуластые низенькие лошаденки, губы ДО земли, сбитые накось гривы. На тряских телегах мотовиленки: крепкие бабы, глазастые молодайки. С кринками, с мешками, с коробами. Едут торговать на пермские базары. Они долго глядят вслед скачущему начальству, заслонив глаза козырьком ладони.
Костя Бочаров тоже оглядывается, словно ищет среди мотовиленок знакомых. И вправду кажется ему, что навстречу — охтенки, а он возвращается домой… Нет, не домой, не домой! Теперь маленький флигелек во дворе особняка тоже будет сниться ему родным домом. Уже в третий раз бросает его судьба в новый путь, когда он не осмыслил прежнего. Хочется закрыть глаза, не видеть дороги, не думать.
Впереди, в четырехместной коляске, едут директор департамента Рашет, полковник Нестеровский, капитан Воронцов, ненавистный подполковник Комаров. За ними — чиновники рангом пониже. Костя в последнем экипаже: стареньком кривобоком дормезе. Обок с Костей — поручик корпуса горных инженеров Мирецкий. Он по депеше Воронцова примчался из Златоуста и сразу же в Мотовилиху. Лицо у поручика бледное, губы сложены презрительно, нижняя на верхнюю; под горбатым носом строчка иссиня-черных усов; на скулах — короткие чуть вьющиеся баки. С Бочаровым не разговаривает: или устал или не снисходит. Да это и лучше — Косте не до беседы.
Скачут. Дорога скатывается вниз, в седловину. Мысли Кости всегда отталкиваются от видимого, и думает он теперь, что и в жизни его седловина.
После отъезда Наденьки в Москву на святки почувствовал он отвращение и к своим занятиям, и к тайной деятельности кружка. Ирадион, Топтыгин, другие семинаристы спорили о смысле жизни, говорили о Чернышевском, вслух читали «Что делать?», впоминали Лессинга, Булевера, обсуждали нападки Достоевского на «Современник», «Современника» — на «Отечественные записки». Костя был безучастен. Он ничего не читал: полковник Нестеровский велел писать проспект по отливке однородной стали. И когда Ирадион, досадливо смахивая со лба длинные волосы, доказывал, что революционер должен быть подозрительным и гордым, скрытным и распахнутым, но всегда благородным душой, Косте хотелось на свежий воздух. Он понимал, что в чем-то отстал безнадежно. Но запретные споры не вызывали отныне холодка меж лопаток, казались праздным времяпрепровождением. Чувствовал Бочаров — из кружка вытянули сердцевину, и все рассыпалось. И был перед глазами почтовый возок, два жандарма по бокам, прощальный взмах руки Александра Ивановича…
Он перестал ходить к Ирадиону; если Михаил Сергеевич не звал его — лежал на постели, сунув руки за голову, выставив острый кадык.
И вот однажды под вечер началось во дворе радостное оживление. Бочаров вздрогнул, весь пробудился, выбежал из флигелька, проваливаясь в снегу, кинулся к особняку. У парадного подъезда стояли санки, Наденька целовала Левушку, полковник Нестеровский в накинутой на плечи шинели распоряжался. Прислуга несла в дом картонки, укладки, растворялись и захлопывались двери. А воздух наполнился звуками бубенцов, скрипом снега, на сугробы легли синеватые и желтые тени, обозначились впадинки, выдутые снегом у подножий деревьев усики каких-то семян в этих впадинках, репейки забора, зеленый след полозьев. Ожил, задвигался, задышал пресветлый мир.
Он ждал, и она велела позвать его. Встретила с равнодушной рассеяностью или усталостью — он не замечал. Прятал глаза от смущения, но видел, что волосы ее убраны в простую косу, ворот строгого темного платья, только надетого после дороги, чуть приоткрывал ключицы. Похудела, обострился нос, округлились, потемнели глаза, тени залегли под ними.
Полковник приказал шампанского. Она как-то по-особому, пропустив ножку между пальцами, приняла бокал на ладонь, большим медленным глотком отпила.
— Что слышно в Москве? — спросил полковник, с тревогой за нею наблюдая.
— В доме моей тетки никогда ничего не слышно, — ответила она и отодвинула бокал.