Ну вот, видите, и такие офицеры попадались нам. Жаль только, что в большинстве случаев эти славные парни недолго оставались в живых.
— Верно, — согласился Винфрид, — это истинное горе. К сожалению, вы и в данном случае правы, вы, расщепленный корнеплод! — Обер-лейтенант встал. — Завтра воскресенье, — продолжал он. — И, следовательно, у нас будет достаточно времени для историй из «Тысячи и одной ночи». Настоящим назначаю ополченца Бертина Шехерезадой. Встреча в десять утра за рюмкой коньяку.
— Итак, до утра! — подхватили остальные.
— Вы затронули чертовски интересную тему, Бертин. Надо надеяться, что у вас не хватит жестокости обмануть ожидания ваших благодарных слушателей! — С этими словами Познанский взял своего писаря за плечи, и оба после долгих и обстоятельных рукопожатий покинули Понта и Винфрида, которым вестовой принес папку с послеобеденной корреспонденцией.
Винфрид раскрыл папку и вздохнул. С польскими войсками генерала Довбор-Мусницкого были затруднения. Они с большой неохотой присоединились к перемирию и упорно старались занять город Вильно, другими словами, самовольно продвинуться на север.
— Надо, следовательно, звонить в Ковно, — сказал адъютант. — Совершим скачок в наше настоящее, в благословенный конец 1917 года.
— Какое это счастье! — с облегчением вздохнул Понт. — В особенности после ужасного глинистого Вердена, в котором все мы увязли по горло. Вы нет, господин обер-лейтенант? Я — во всяком случае…
— Я тоже, — ответил Винфрид, включая настольную лампу.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Глава первая. Трудовой процесс
Писарь Бертин шагал домой, на свою квартиру — отдельную комнатку в помещении, отведенном под военно-полевой суд. Это был опустевший дом одного из коммерческих служащих Тамшинского. Владелец дома бежал вместе с хозяином от приближавшихся немцев; никто не знал, подались ли они на восток, в Смоленскую область, или на юг, где между Киевом и Одессой еще удерживали свои владения польские помещики — все эти Сапеги, Яновские, Браницкие, связанные тесной дружбой и родством с Тамшинскими.
Рядом с канцелярией у Бертина была своя, отапливаемая общей печью спаленка, в которой он жил и творил, а больше всего вырезал по дереву. В свободные минуты он отдыхал за пустячками, которые выделывал из дерева и проволоки. Недавно он смастерил себе на лампу абажур в форме высокой пирамиды. Каркас абажура он собирался обклеить промасленной бумагой из старых бухгалтерских книг Тамшинского да еще и разрисовать ее. В литературных журналах, присылаемых Ленорой, в последнее время стали появляться узоры для вырезания по дереву и рисунки, весьма примитивные и в то же время экзальтированные. Тогда начинал входить в моду так называемый экспрессионистский стиль. Бертин дерзал подражать ему и даже перещеголял его. Он лишь колебался, какие из этих нелепо фантастических форм взять за образец — цветы, рыб или полотняных накрахмаленных человечков в мужской и женской одежде. Развлекаясь так, он обдумывал работу, которая целиком владела им, — свою трагедию под названием «Бьюшев». В ней он хотел показать судьбу все того же бедного Гриши. Сцена всегда оставалась для Бертина школой морали, какой была и для веймарских классиков. Ему казалось, что школе этой никогда еще не предстояло выполнить более важной задачи, чем сейчас, когда необходимо показать немцам, какие глубокие корни пустили произвол и насилие в их стране, в буржуазном обществе, которое Французская революция освободила для совсем иных свершений и надежд. Стержнем всякой пьесы является фабула, а вот как ее построить? На этот счет молодой писатель напряженно думал, сделал множество набросков еще до того, как призыв к перемирию и миру приковал к Востоку все сердца.
Работа над трагедией отнюдь не утратила в его глазах своего значения и после сенсационно прозвучавших фанфар, скорее наоборот, фанфары только окрылили его. История с сержантом Гришей приняла отчетливые очертания; уже весной 1917 года русский солдат затосковал, решил немедленно вернуться домой и послушался добрых друзей, посоветовавших ему выдать себя за другого, за перебежчика Бьюшева, и это погубило его. Гриша не мог знать, не мог оценить силы смертельного страха перед большевизмом, каким заболел немецкий генералитет еще в пору кратковременного пребывания у власти Керенского.