— Гм, гм, — промычал он и сел снова. — Гм, гм, — промычал он опять. — А я-то, дурень, считал тебя шпиком. — Он отпил глоток холодной кофейной бурды из жестяной кружки, стоявшей на табурете.
В дверь постучали. Кроп, видно, решил, что мое время истекло.
— Я еще подумаю, — пообещал Юргенс, когда я встал. — Так или иначе, а тебе большое спасибо.
Пожимая ему руку, я почувствовал, что она и в самом деле очень горячая. Правда, после жаркого солнечного дня воздух в этой клетке был накален.
— Завтра утром попрошу поставить мне градусник.
Это обещание я унес с собой как результат посещения Гейна. С трубкой в зубах я покинул камеру, пожелал караульным доброй ночи и вышел на воздух. Западный ветер доносил глухие раскаты вечерней «молитвы». До команды «спать», а может, и на больший срок у меня было достаточно материала для размышлений.
Через две недели, в воскресенье, грузовик доставил нас утром в Этре-Ост, где должен был собраться военно-полевой суд. Погода стояла ослепительная. Вместо церковных колоколов в воздухе гремела артиллерийская канонада. Но в тылу, который начинался в Домвье и откуда, вероятно, приехали господа судьи, все же отличали, видно, воскресные дни от будней.
В обширном зале бывшей школы за длинным столом разместились господа офицеры. Думается, их было человек пять. Все в парадных мундирах, лица розовые, упитанные, волосы тщательно причесаны на пробор. Я очень хорошо помню одного гусарского ротмистра, в мундире защитного цвета, обшитом светло-серыми шнурами; с войной былое великолепное сверкание гусарского мундира отошло в прошлое. Судейский писарь поместился на правом конце стола, обвиняемый стоял слева, мне указали место на табуретке. Все судоговорение длилось не больше двадцати минут, а возможно, и меньше. Обвинительный акт был не так ужасен, как представлял себе Диль, но все же в зачитанном тексте прозвучала формулировка «неповиновение в строю».
Гейн Юргенс, худой как палка, в толстой куртке и суконных брюках, заправленных в сапоги, вертел во все стороны длинной шеей, беспокойно переводя карие глаза с одного напомаженного судейского темени на другое. Он производил впечатление бесспорно больного человека, и я в своей речи защитника сказал, что можно понять вызванное повышенной температурой раздражение рабочего, занятого тяжелым физическим трудом, когда вместо долгожданного и столь необходимого отдыха после разгрузки одиннадцати вагонов тяжелых стапятидесятимиллиметровых снарядов ему приказывают выйти на работу в третий раз. (Врач околотка на самом деле установил у Гейна повышенную температуру и выслушал легкие, но результат осмотра оглашен не был.) Ввиду безупречного поведения обвиняемого, который ни во время сербского похода, ни здесь, под Верденом, ни разу не подвергался каким-либо взысканиям, я прошу высокий суд если не о вынесении оправдательного приговора, то хотя бы о признании смягчающих вину обстоятельств. К счастью, я проглотил замечание, готовое сорваться у меня с языка. Я чуть не сказал, что, в сущности, командир роты обязан был вынести выговор унтер-офицеру Бауде, который-де не сумел убедить безупречного солдата выполнить свой долг. Бауде выступал свидетелем в этом деле, и бог знает, какие еще беды я навлек бы на свою голову, если даже в эпизоде с зеленым лейтенантом он, как мог, старался мне напакостить, о чем вы сейчас услышите.
Суд удалился на совещание и через несколько минут объявил приговор: два года тюремного заключения «за неповиновение в строю в боевой обстановке». Приговор привести в исполнение после окончания войны.
Я обменялся взглядом с Юргенсом и санитаром Шнеефойхтом, мы откозыряли, вышли на улицу, снова забрались в машину, уже не в ту, на которой приехали сюда, — между Этре и Флаба курсировало множество машин. Последний отрезок пути до нашего лагеря нам пришлось пройти пешком.
— «После окончания войны»! — сказал я Юргенсу. — Надо еще ее пережить!
— Тогда у нас найдутся и другие дела, — пробасил Гейн и закурил последнюю из десятка моих сигарет.