Да, младенец зарегистрирован, как ребенок женского пола, не принадлежащий ни к какой религии. Девочку назвали Елизаветой Григорьевной Папроткиной; такова была воля покойного отца.
— Так этого оставить нельзя, — решительно сказал Винфрид, подошел к телефону, снял трубку и приказал соединить его с сестрой Берб. Разговор был короткий, состоял из «да» и «нет» и закончился обещанием сестры Берб зайти под вечер к обер-лейтенанту. Тогда она точнее уяснит себе все, что он вещает по телефону.
— О, Берб! — Познанский улыбнулся. — Она-то добьется своего. Теперь уж вам, пожалуй, не придется вмешиваться. Сестра Берб!.. Второй такой не найти во всей армии. Откровенно говоря, я не понял бы мужчины, который прошел бы мимо нее.
Винфрид просиял.
— И я тоже! — воскликнул он.
В дверь постучали. Вошел Бертин в сопровождении Лауренца Понта, на ходу встряхивавшего свой кисет с табаком. Он и писарь Бертин отдельно от Винфрида, как положено, уже выпили кофе, к которому еще не приступили обер-лейтенант и член военного суда.
— Продолжайте, Бертин! — воскликнул Винфрид.
Глава вторая. Военно-полевой суд
— Продолжать? — пробормотал Бертин, переводя взгляд с одного на другого. — А знаете ли, вы привели в движение какой-то страшный механизм! Все эти вещи лежали у меня где-то на самом дне души, в надежной упаковке, я почти не чувствовал их тяжести. Теперь же вы своими вопросами оплодотворили их, и они стали размножаться… почкованием. Что-то растет, вытягивается, бродит, и растение, имя которому скорбь о Германии, так разрослось во мне, что слова — его стебли, веточки и листья — сами рвутся с губ, чему вы и являетесь свидетелями. То ли это полезное растение, то ли сорняк. Так или иначе, но оно поднимается вверх, и назад загнать его никто не в силах; закон, которому оно подчинено, называется ростом. Вероятно, следовало бы поблагодарить вас, ибо я уже сейчас чувствую облегчение оттого, что нарисовал перед вами картины проклятой верденской эпопеи. И все же я вам не благодарен. Я только опустошу себя, уроню себя в вашем мнении и ничего в мире не изменю… Но пусть, все равно мне не остается выбора.
Дело в том, что сегодня за обедом, пока я жевал и вслушивался в себя, меня захлестнуло воспоминание об одном совершенно забытом эпизоде. Я вспомнил, как однажды выступил в качестве защитника одного нашего солдата на военном суде в Этре.
Как-то вечером, после работы, в нашем бараке разнесся слух, что в первом взводе отмечен случай нарушения дисциплины. Дежурный унтер-офицер, тот самый Бауде, с отвислыми, как у старого пса, щеками, уже рапортовал об этом своему начальству. Один из самых долговязых солдат первого взвода, гамбуржец Гейн Юргенс, после разгрузки второго поезда с боеприпасами заявил, что с него хватит, сегодня он больше работать не желает. Два поезда они уже одолели: один — рано утром, второй — после обеда. Около шести вечера взводу снова было приказано отправиться на разгрузку еще пяти вагонов; тут Гейн и воспротивился, сказал, что никуда из барака не пойдет. Двенадцать часов отбарабанили, больше он не в силах. Если другие в состоянии — пожалуйста, на здоровье. Товарищи по взводу уговаривали его, как больную лошадь, затем оделись и вышли из барака. Гейн Юргенс остался. Взводный унтер-офицер, такой же долговязый, как сам Юргенс, быть может, добрым словом и сломил бы его упрямство, но, к сожалению, он отправился после обеденного дежурства в Флаба или в Виль, где саперы выставили угощение. Беда и пришла.
В нашем бараке оживленно обсуждался поступок Гейна. Одни с пеной у рта доказывали, что долговязый гамбуржец действовал не по-товарищески по отношению к солдатам своего взвода, гамбуржцам или негамбуржцам — все равно; ведь он взвалил на их плечи свою долю работы. Другие, в том числе Паль, возражали. Не хватит ли, говорили они, десятичасового рабочего дня для Гейна Юргенса — шахтера и члена профессионального союза? Конечно, говорили первые, в мирное время хватило бы и девяти часов труда. Горе в том, что сейчас война, а об этом пустячке Гейн позабыл. Я очень хорошо помню, как Карл Лебейде, который собрался поиграть в скат и уже сдал карты, снова смешал их, предложил своему соседу Рейнгольду занять его место, нахлобучил на голову бескозырку и вышел из барака — очевидно, с намерением досконально разузнать все на месте.
В те минуты я больше был занят мыслями о Кройзинге, чем своим окружением. Поэтому я отмахнулся от истории с Юргенсом, надел свою тиковую куртку и сел под стенкой барака лицом к шоссе покурить трубку. Мне пришло в голову, что, может быть, следовало бы поймать нашего связного и расспросить, что же на самом деле произошло в Билльском лазарете с юным Кройзингом. Я лихорадочно размышлял о несостоявшемся военном суде и о том, как войти в соприкосновение с офицером, членом суда. Мне, разумеется, и во сне не виделось, что я столкнусь с этим учреждением, и довольно скоро…