Прервавшись, она подалась немного вперёд, повела вокруг вдруг загоревшимся острым, проницательным взглядом, будто пронзавшим разлитую кругом тьму, и, словно увидев там что-то знакомое и приятное ей, осклабилась с довольным и мрачным, почти зловещим выражением, так не похожим на её прежний удручённый, скорбный вид, вполне соответствовавший её печальному рассказу. Причём изменилось не только выражение, но, казалось, сами её черты. Они, точно сведённые судорогой, исказились, заострились, окаменели, мгновенно утратив всё своё изящество и привлекательность и сделавшись безобразными и отталкивающими. Сергей, слегка оторопев, смотрел на свою внезапно преобразившуюся соседку с недоумением, едва ли не с ужасом, – он никак не ожидал такого превращения. Она же, холодно, почти неприязненно зыркнув на него, прошептала, или, вернее, прошипела сквозь хищно оскаленные зубы, небрежно отцеживая слова:
– И тогда я прокляла его! Самым страшным, чёрным проклятием, неотменимым и неотмолимым, которое я когда-то узнала от бабки-цыганки. Оно как клеймо, как чёрная метка, от которой не избавишься, не убежишь, не отмоешься до конца жизни. Оно изведёт, измучит, истерзает, исказнит, доведёт до безумия, заставит возненавидеть жизнь и пожелать смерти как избавления… Лучше уж сразу выкопать себе могилу и лечь в неё, чем жить с тем адом в душе, который рождает это проклятие. Оно вызывает к жизни такие силы, о которых человеку лучше не знать. Потому что жить с этим знанием невозможно, немыслимо… Я подумала: что ж это, я буду чахнуть, сходить с ума и медленно умирать, а ты – наслаждаться жизнью и новой любовью? Порхать, как мотылёк… Не-ет, не бывать этому! Помучайся-ка ты, дружок, так же, как я мучаюсь. И даже хуже! Не всё коту масленица. Пусть всё моё горе, тоска, страдания обрушатся на твою голову, пусть отольются тебе мои кровавые слёзы, пусть не будет тебе ни дна ни покрышки. Будь ты проклят во веки веков! Ты, растерзавший, растоптавший, загубивший мою жизнь и мою любовь…
Вновь прервав себя, она запрокинула голову и залилась отрывистым, гулким, захлёбывающимся смехом, жутко и дико прозвучавшим в мёртвой кладбищенской тишине. У Сергея волосы зашевелились на голове от этого неестественного, надрывного хохота, в котором явственно слышались затаённая боль и подавленные рыдания. Но ещё страшнее было то, что, как ему показалось, как отзвук, как искажённое эхо этого смеха, откуда-то из темноты донёсся приглушённый ехидный смешок.
И показалось это, по-видимому, не только ему. Перестав смеяться, незнакомка качнула головой и, чуть нахмурив брови, воззрилась в темноту, причём как раз в ту сторону, откуда только что на Сергея будто бы глянули чьи-то холодные, мерцающие глаза. И лицо её при этом напряглось, и на него словно пала тень, и губы дрогнули и чуть приоткрылись. Но зато голос вновь стал таким, каким был недавно, – мягким, чувственным, ласкающим слух, хотя немного надломленным и замирающим, – когда она, переведя взгляд на небо и по-прежнему будто разговаривая сама с собой, задумчиво и мечтательно промолвила:
– А потом я пошла на речку и долго бродила по пустынному пляжу. И вспоминала, как мы гуляли там вдвоём, взявшись за руки и не отрывая глаз друг от друга. И как нам было хорошо, как мы были счастливы, как радость, наслаждение и восторг переполняли нас… Как нам казалось, что мы одни на всём свете, и как мы были довольны этим, потому что нам никто не был нужен. Мне было достаточно его, а ему – меня… Над нами с хриплыми криками кружились чайки. А река несла куда-то в бескрайнюю даль свои серые мутноватые воды. И мы подолгу смотрели туда же, вниз по течению, на лёгкую розоватую дымку, застывшую на горизонте, и мечтали о том, как будем идти по жизни только вместе, не отпуская один одного, глядя друг другу в глаза…
Её голос, делаясь всё тише и глуше, замер, а сама она, в изнеможении уронив голову на грудь и ссутулив спину, оцепенела, являя собой как бы воплощённое отчаяние и тоску.