– Мавры… – пробормотал Альфонс. Воспоминание о брате колыхнулось на дне сознания и пробудило застарелую душевную боль. Бедный Людовик, пламенно благочестивый, чистый, справедливый, воистину святой! Следуя примеру отца, он неустанно искоренял в своем королевстве еретиков, ведьм, иноверцев, но это не могло утолить пыл его сердца. Грезой его жизни был крестовый поход, к нему лишь были устремлены все помыслы Луи. Господи, да все они тогда – и он сам, и юный Шарль, и все рыцари, которых он знал, и все клирики, не исключая Реми – просто бредили походом в Святую Землю, битвами… с маврами… Если бы понимали они, какого благословенного противника знавали они в течение веков, великодушного и вежественного, как мало они его ценили… Но они ничего не знали тогда, пятнадцать лет назад, когда ад вырвался на землю, не знали, что благородным воинским канонам отныне пришел конец, и уповали на сочиненную папой молитву: «De furore tartarorum libere nos, Domine».
От ужаса адского избави нас, Господи…
От ужаса татарского…
Бедный Людовик! Как он мечтал сразиться с маврами! И как он кончил…
Но это было не худшее, что могло с ним случиться.
– Мавры, – продолжал Реми, – как ни погрязли они в поклонстве Магомету и Бафомету, суть истинные рыцари и с пленниками обращаются достойно. А эти дикари самых низкородных ремесленников содержат лучше нас… Или вот этот рифмоплет из Мена со своим романом…
Странно было слышать подобные речи из уст священнослужителя, хотя бы и принадлежавшего некогда к воинствующей церкви. Но тут Альфонс был с ним согласен. Тем более, что угодивший в фавор сочинитель бесконечного «Романа о Великом Хане» своим лизоблюдством вызывал презрение и одновременно зависть у пленников из самых разных сословий.
Но тут огонь в очах Реми погас, он опустил голову.
– Впрочем, что взять с жалкого писаки, когда сам наместник Святого Петра променял Константинов Дар на ханский ярлык…
Реми сник. И правда, к тому времени, когда дикие орды кочевников подошли к благословенной Италии, Инокентий Четвертый уже слишком много знал о монголах, чтобы надеяться на сочиненную им же молитву. И посему, поразмыслив, раб рабов Божьих вспомнил времена бича Божьего Аттилы и почел мудрым откупиться от пришлых варваров, проявив несвойственное ему, но подобающее случаю смирение. Альфонс припоминал слухи, бродившие среди рабов, будто наместник святого Петра даже прошел меж священных костров, не в пример какому-то итальянскому сеньору, в бессмысленной спеси отказавшемуся почтить языческий обряд и изрубленному нукерами перед самым входом в ханскую юрту. И, поступившись гордостью, Иннокентий получил то, чего жаждал более всего на свете, возможно, даже больше, чем спасения души: головы ненавистного императора Фридриха и его отродий, насаженные на копья..
Альфонс не видел расправы со злочастными Гогенштауфенами, но подумал, что и это не самое худшее, что могло с ними случиться.
А могло…
Десять лет он гнал от себя воспоминание, которое из ночи в ночь возвращалось в его кошмары, воспоминание которое сделало из пленного рыцаря раба.
Благородные Монфоры, славные Монфоры… Как ни горько было об этом думать, но разве не были они достойны даже и королевской короны, короны, к которой он, Альфонс, никогда не стремился? И разве не отмеряли они себе мечом того, что служило наградой их доблести? Но Тулуза, обещанная ему Тулуза, благословенная всем, кроме благочестия и верности королю, добровольно выдала хану тех, кто вразумлял ее в этой верности. И нечестивый Раймонд, несостоявшийся тесть, многократно каявшийся и многократно поднимавший знамя мятежа, сыграл в этом деянии не последнюю роль.
В тот день Альфонс, еще страдая от ран, полученных в сражении, где попал в плен и по какому-то странному капризу хана не был казнен, а вместе с другими воинами достался по жребию Меньгу-нойону, впервые встал на ноги – но лишь для того, чтобы стать свидетелями рока Монфоров.
Симон де Монфор, брат его Амори, племянник Жан, другие Монфоры и родичи их Монморанси гордо предстали перед разъяренным варваром, ожидая пристойной их рангу смерти – а в том, что ждет их смерть, никто – и они тоже – не сомневался. Но, Господи Всемилостивый, кто же мог предположить такое?.. Альфонс помнил, как яростно вырывались Монфоры из цепких лап немытых дикарей, когда судьба их предстала во всем своем безобразии, и как тщетны были все их усилия, когда монголы безжалостно валили их в жаркую лангедокскую пыль и придавливали досками, сидя на которых, долго обжирались жирной бараниной опьяненные кровью победители. Он помнил хохот монголов, жир, стекающий по их подбородкам, гнусавые песни сказителей, смешивающиеся со стонами и мольбами несчастных Монфоров и Монморанси. И зрелище того, как долго, мучительно и позорно умирали они, навсегда лишило его гордости, воинского пыла и всего, что составляло высокое звание рыцаря.
Участь Гогенштауфенов была не из самых худших. И все эти годы Альфонс мог спрашивать себя лишь об одном: «За что? За какие грехи?»
Он даже не заметил, как произнес это вслух.