Вера «консультировала работы Тейса, который еще не мог достичь гармонии и мучительно искал, Райскую, которая была в лучшем положении, но тоже еще очень сыра. Корвин вел себя чудачески. Он все лето усердно писал и сделал множество этюдов, но нам не показал. Много беседовал теоретически, но, может быть, из ложного самолюбия решил самостоятельно, без нашей корректуры добиться гармонии. И в конце нашего пребывания там он пригласил нас посмотреть свои труды. Мы отправляемся на его стоянку. Было к вечеру. Он выносит этюды на свет из комнаты. И что же? Манерные мазочки (это поиски абстракции). Темно-коричневые грубые краски, совершенно не найденные на палитре, аляповато намечали форму мотива, который совершенно не запомнился.
Так было слабо и невзрачно все, хуже того, что он делал раньше. Между тем он мог иметь корректуру чуть ли не каждодневно. Конечно, тогда бы такого безуспешного топтания на месте не было. Люди не интеллигенты с возрастом (а ему уже было за 30) приобретают ложное профессиональное чванство, своего рода выслуга лет на службе искусству будто бы дает какие-то преимущества.
Вера добродушно подшучивала над этим и видела в этом неисправимый провинциализм.
Тейс иначе повел дело. Он каждый свой этюд показывал, и мы с Верой анализировали каждый его мазок, отчего и результаты получились другие, а Корвин обладает лучшими данными цвета, чем он.
Из Джубги Вера с Маем перекочевала в Анапу еще на месяц, а я отправился в Батуми и в глубь Кавказа в Гори выполнять заказ Всекхудожника.
В смысле живописи у меня лето получилось пустое. Я привез один мотив, но он не простоял и года у меня, как я его похерил. Дело в том, что у меня так мало работ, что я боюсь, что когда-нибудь в будущем они могут быть пополнены моими слабыми работами, что разбавит достигнутое. „Лучше меньше, но лучше“ — в деле искусства этот принцип очень верен.
Зато я сделал много рисунков и литографий кавказских мотивов. Побывал в Тбилиси, Гори, Батуми. Везде прекрасная своеобразная природа. Везде модернизированное напыщенное строительство холодных ненужных дворцов — дань времени» [310].
«Напыщенное строительство» Митурич проигнорировал со свойственной ему категоричностью. В рисунке «Ущелье в Джубге, 1938» как-то особенно явно, почти декларативно подчеркнута первозданная стихия природы, ее величественная отрешенность от мелкой человеческой суеты. Огромное ущелье с уходящими ввысь за край листа почти отвесными грудами скал, к которым лепятся искривленные, распластанные по горе деревья; несущаяся по камням горная речка, кажется низвергающаяся водопадом с заоблачных вершин… Рисунок сделан буквально ничем — легкими быстрыми прикосновениями карандаша к бумаге, слегка затертыми пятнами, мелкими штрихами, то светло-, то темно-серыми, то резко черными. Ложатся косо, завихриваются спиралями, зигзагами. Сложнейшее пространство со сбитыми планами, с движением глаза перспективно вглубь и вверх выстроено безупречно.
Май: «В Джубге вдруг потянуло меня рисовать. И, не спросясь отца, я схватил несколько листов из небогатого его запаса хорошей бумаги, ватмана. И чуть не в один присест, подражая отцу, испачкал их тушью.
Отец не похвалил меня. Правда там же в Джубге были у меня и первые опыты живописи маслом. Присаживаясь рядом с мамой, я, наверное, пытался подражать ей. В Джубгу тоже съехались многие из учеников отца. Опять зажили дружной и веселой компанией, всякий вечер сходясь на берегу. На каменистом и корявом пляже в Джубге вспоминался шелковый песок судакских пляжей.
Один из соседей, местный джугбский житель, был охотником. Была у него и гончая по имени Догоняй. А еще был каким-то образом пойманный олененок. Рыженький, в белых крапинках, совсем еще маленький (наверное, это был теленочек косули). Олененок совсем меня заворожил. И я стал мечтать о том, чтобы олененок этот стал моим. Стал бы совсем ручным, и я видел его уже у нас в Москве, на девятом этаже. И даже начал обрабатывать потихоньку маму. Странно, но я не помню твердых возражений маминых, что это невозможно, держать оленя в комнате на девятом этаже. Что очень скоро малыш подрастет и станет оленем. А ведь шел 1938 год. Мне было уже тринадцать лет! Такие вот были мечты» [311].
«В том году (1938) отец получил заказ на серию литографий „На родине Сталина“ и после Джубги поехал в Гори. А мы с мамой перебрались в Анапу. Хотя в Джубге я тосковал по полюбившемуся Судаку, Анапа после Джубги, зеленой и гористой, показалась пыльной пустыней. И знаменитый анапский детский пляж, где можно было чуть не до горизонта уходить в море — и все по колено, наводил тоску после Судака, где можно было нырять с камней, со скал, и плавать вволю. И нырять-то в Анапе нельзя, потому что постоянная на мелководье взвесь песка разъедает глаза.
Мама взялась за акварель» [312].