— Раньше поповщиной считалось, что мир образовался в один день, теперь поповщина — если кто не верит в первичный взрыв. И это на памяти одного поколения.
— Вы развенчиваете естествознание.
— Только претензии ее деятелей — решать судьбы. Да и естествознание — еще не вся наука. Началась уже наука о человеке.
— Это одно и то же.
— Маркс считал, что нет. Но надеялся, что они сольются. На том и расстались.
Меня на дискуссию не пустили, как озорника и афериста.
Я хотя и огорчился, но пришел все же в темный коридор и уселся напротив закрытой двери, за которой железными семимильными шагами продвигался доклад, где Субъект грозился загнать, наконец, судьбу в симметричное состояние.
При свете луны из окна я кое-как разбирал свои заготовленные тезисы с опровержениями и дерзко выкрикивал их в дверную щель, когда в ней появлялась освещенная полоса, и кто-то из курящих стряхивал пепел в коридор. Иногда я гудел аргументы в замочную скважину, но ее все время загораживала чья-нибудь туго натянутая одежда, и потому голос мой искажался и звучал грубо и неприветливо.
Как раз случилась электрическая авария на подстанции, и все здание, кроме этого зала, не освещалось и было погружено в темень.
— Симметрия только у неживого! — порциями выкрикивал я. — Живое поведение от симметрии уклоняется!
И так далее…
Я орал, меня не пускали, все шло нормально.
Дверь была старинная, хорошо лакированная, я уже начал привыкать к ее устойчивости, и потому был даже неприятно поражен, когда ее открыли.
Дверь открыли, ярким лучом осветив темноту коридора и меня, который при лунном свете пытался прочесть заготовленные замечательные тезисы.
Ко мне, в мою темноту выскочил младший кандидат наук и свистящим шепотом спросил:
— Это правда?
— Правда, — на всякий случай ответил я.
— Это правда, что во всем здании отключен свет, а этот зал почему-то освещен?
Я удивился. До меня только сейчас дошло, какая кругом позорная темнота и не гудят лифты.
— Авария на подстанции, — сказал он. — А у нас в зале свет горит… Нам звонили, ругаются, спрашивают — почему? Говорят, что мы жулики. Свет горит, а счетчики не работают.
— Надо Толю-электрика спросить, — говорю. — Я электричества боюсь… Электроны, позитроны, знаете ли, нейлоны, Мелоны, Дюпоны, купоны, кулоны…
— Чудес не бывает, — восторженно сказал он. — Мы к чему-то подключены! Может быть, даже сработал термоядерный синтез, идет неуправляемый процесс. Ищите Толю, у него есть фонарик… Немедленно в лабораторию… Если процесс неуправляемый, то им надо управлять.
Я похолодел.
— Я знаю, к чему мы подключены, — сказал я.
И бросился бежать по лунному коридору, расточительно роняя заготовленные тезисы.
— Неужели, — бормотал я. — Неужели…
Я разыскал Толю-электрика, который при свете карманного фонаря писал письмо на радио с просьбой исполнить песню, из которой он помнил только первую строку: «Ах, Сема, Сема, забудь про Анжелику», и сообщить, кто автор. Я сказал ему:
— Толя… Ищи, ради бога… Ищи, куда ведет провод, к которому подключен освещенный зал.
Толя отыскал, и мы пошли по этому проводу. Дорогой дядя… Ладно, дорогой дядя, потом, потом. Случился такой поворот судьбы, какого не только Субъект, но и я не мог предполагать.
Дорогой дядя!
Мы выбрали момент у судьбы, выскочили на ее новом повороте с Толей-электриком и пошли вдоль нужного нам провода.
И провод довел нас до двухэтажного дома, подготовленного на слом, где на первом этаже все еще жили, а на втором хранился ценный хлам — «славянский» шкаф, береты вязанные крючком, и так далее, которые реставрировали молодые весельчаки в надежде, что хлам станет антиквариатом. Среди веселящихся я узнал мужа Кристаловны и Сапожникова.
Дорогой дядя, я уже знал, откуда этот поганец, муж Кристаловны, добывал бесплатную энергию. Двигатель Сапожникова, над которым много смеялись как над «вечным». Но вот Академия освещена бесплатно. И теперь, конечно, смеются все. Кроме мужа Кристаловны.
Ему не до смеха.
Почему? Об этом позже.
Сначала об его окружении, о весельчаках.
Они престижем не озабочены, золото не пахнет, его надо иметь много. Поэтому они обхаживали мужа Кристаловны и мощно пахли французскими духами и духами фирмы «Маде ин».
Часть из них где-то числилась и имитировала деятельность, а часть даже не напрягалась. И для каждого из них безработица была не беда, а мечта.
— Спой, дружок, — сказал Сапожников. — У нас есть гитара.
— Я на шестиструнной не играю, — говорю.
Там были молодые люди разных сословий, и они братались.
— Академию, Академию освещаем! — орали они и хохотали. — Пей, Паша. И Сапожников пил, и они подливали. Я еле оттащил его в сторону.
— Гошка, а ведь я доказал теорему Ферма, — сказал он. — Помнишь, я еще в школе дурацким способом доказал ее для пифагоровых оснований.
— Каких?
— Пифагор открыл особенные числа, у которых сумма двух квадратов равна квадрату третьего особенного числа. И даже есть формула, по которой эти числа составляют, если хотят. Сказать формулу, малограмотный?
— Кто же ее не знает! — говорю я небрежно. — Числа скажи.