Все каменное, стальное, мурло-дохлое, коксо-химическое, все непристойно-мертвое либо обрело душу, либо громоздилось в свалки. Только ветер и воля, и песня, и танец… все это было в голове и в душе, но это было… Ни капли водки, пива, виски, чачи, цинандали, кинзмараули, денатурата, «Тройного» одеколона, бордо, бурды, спирта, ни капли дыма сигарет «Мальборо» и «Беломор-канала», никакого наркотика, кроме ветра, воли и человечьего танца, и голоса.
Все танцы оставил я, кроме тупых, припадочных и истерических, кабацкие, не кабацкие — не все ли равно — вольные. Все песни оставил я — по штуке и шутке от народа… Из русских я оставил гениальные «Валенки» и голос Руслановой, из одесских «Зануда Манька», из греческих — «Сиртаки», из негритянских — голос Глории Гейнер, не знаю, как называется песня, — передавали по «Маяку» 3 июля утром — число я запомнил потому, что в этот момент услышал, как медленно, со ржавым скрипом, распространяя зловоние, рушится Апокалипсис со своей камарильей, которая вздумала пошутить над жизнью. Я не знал, откуда я это знал, но я всегда знал.
Родилось… третье тысячелетие. Тупые ангелы с воблиными глазами влипли в стены, и я безмятежно рисовал нимбы над их головами. Анархисты, леваки, экстремисты, куцые черти из «красных бригад», бандерши, хиппесные воровки и мафиози забились в щели, в помойки, в колбы, и я уронил их на дно морей в нержавеющих банках из-под пива. По улицам, бесшумно вываливаясь из трех вокзалов, шли люди, реальные и выдуманные. Земля тряслась под ногами Пантагрюэля, Панург играл на свирели Пана, а монах, любимый брат мой Жак, смеялся, неистовый работник Балда трепал черта, Санчо Панса плясал шотландскую джигу, великий Швейк спорил с Гашеком об орангутангах, а сам Гашек изображал немца-колониста, идиота от рожденья, Громобоев щелкал подтяжками, и неслась по асфальту, летела босиком Минога — песенка тростника.
— Спой, Гошка, — приказал Витька Громобоев.
— Нет…
— Спой! — крикнула Минога издалека, ветром опрокидывая мотоциклы, Девчонки с длинными каштановыми полосами заиграли на ирландских скрипках.
Из Ярославского вокзала выбежала греческая флейтистка и мраморно села на бордюрный камень тротуара.
— Балалайку, балалайку… — успел прошептать я. — И трубу Армстронга…
И отключился. И возликовал. И слезы брызнули у меня от беспамятного восторга. И я закричал, как мог сильней и ужасней:
Дорогой дядя!
Я поднялся в лифте и постучал в дверь своей квартиры! Я пробовал звонить, но звонок не работал. Конечно! Достаточно уехать в Элладу, как пропадает контакт, и надо бухать в дверь ногой.
Я давно подозревал, что «дорогой дядя» и «деос экс махина» — мое спасение со стороны — это одно лицо. И наконец я с ним встретился. Лицом к лицу.
— Это ты там купил? — указывая на мои пиджак и трусы, спросила жена Субъекта, напирая на слово «там».
— Проводница подарила, — сказал я.
— А где твои одежда и чемодан?
— Сперли на пляже в Одессе. Она вздохнула:
— Только у нас может так быть.
— Там тоже воруют! — парировал я. — В чем дело? Вам мало, что я Апокалипсис отменил? На хрена вам сувениры?
— Расхвастался, — сказал Субъект. — Жена, заткнись.