Потому что восхищение с восхищением не враждуют, враждуют их бесплодные последствия.
Простите меня, дорогие детишки, но, мне кажется, — это и есть искомое ключевое Слово, которое может уладить все, если в него вдуматься. Все — понимаете?
Восхищение.
Дорогой дядя!
Это не рассказ о тольяттинцах и поэтах, это то, что я хотел бы им рассказать.
Дорогой дядя!
Последнее, что мне дано было увидеть там, вдалеке, — это первый день Возвращения Бессмертных.
Ночь заливала площадь трех вокзалов, а я увидел сияние времен. Пошли художники. Потом притихло — вышел безбородый старик с измятым лицом. На голове — чалма-полотенце. Он смеялся беззубым ртом, и я не выдержал и пал ему в ноги. Клянусь честью, он провел ладонью у меня по плечу и что-то сказал по-староголландски. Ангел-щелкопер перевел: не дрейфь. Отстранив суетившихся ангелов-щелкоперов, старик взял первую попавшуюся кисть, сунул, не глядя, в первый попавшийся горшок с краской и начал лепить на холсте хаос, из которого вдруг стал остро сиять чей-то взгляд, запомните — не глаз, а взгляд.
Он работал, нарушая правила всех Академий, анатомий и перспектив, он работал, беря что попало из каких попало горшков, он работал любой грязью земли, и у него выходило всегда одно и то же — Его Величество Человек. Он работал МИР из подручных средств, выясняя по дороге свои желания, а хотел он всегда одного и того же — Человечности.
Грохотали одноногие шарманки и панфлейты всех необузданных органов, смеялись ирландские скрипки, банджо глохли от консервного пляса, сумасшедшая балалаечка подставляла плечо раненой трубе Армстронга.
Где-то вдали елозили и шептали кисти всех выпученных амбиций. Что-то вылизывали пидлабузники, и порхали легкие слова — турнюры, гипюры, купюры и исчезали в хорошо оплаченной пыли.
Но свистели нищие кисти Франса Гальса, Модильяни, Домье и Ван Гога, и мир освобождался от блевотины симметрии и блевотины безумия и представал ликующим ритмом.
Потому что не звезды творят ритм, а ритм творит звезды. И человек отличается от других существ, живых и выдуманных, только одним — человечностью. Все остальное у него как у вируса.
Так работал Рембрандт Ван Рейн — Освободитель.
…Пустота в моем мозгу, накрытом чашей черепа, забирала тепло из клеток мозга. Электронный газ свободно метался в моей пустой башке, складываясь во что попало, и был похож на что угодно.
Электронные облака складывались в то, что было угодно всему живому, что населяло Землю и ее окрестности — всю гигантскую утробу Космоса с его раем, адом и бесчисленными сгустками копошащихся галактик, часть которых схлопнулась и уже не светилась ни фига.
И вся гигантская утроба Космоса, вся плацента, где зарождалась Новая Вселенная, все огромное брюхо — неслышно и грозно тряслось от хохота, расставаясь со своим прошлым, но расставаясь медленно.
Я вышел на площадь трех вокзалов. Была ночь.
Я вышел на улицу пустую, как перед понедельником, и закричал, как только мог, сильно: — Ульяна, Костя, Три! Анна-Анна, Борис!
Что это такое, кроме меня и детей, не знал никто, но мы знали, что это — позывные детской радиостанции. И эфир пробила морзянка.
Сначала заработала одна детская радиостанция, потом к ней подключились другие. И я передал декларацию для распространения по всему миру:
И декларация ушла в мир.
Прохладный воздух сильной упрямой струей бил слева наискосок между домами. Ночь воли, ночь танца, ночь рук, ног и души… Рельсы плясали, и я слышал какой-то упорный ритм, не то это бьются тельняшки на ветру, не то это бегут босые девчонки. Окна вспыхивали и гасли вдруг разом, по этажам. Ветер… Воля… По улицам пошли джазисты… Все ихние нынешние провода оборваны, и усилители брошены… золотые трубы кричат и скрипочки, которые уцелели от анализа.