А какую волю видел во сне я? Ты и я были в Москве, как всегда, и все вокруг еще улыбалось мне, чудилось — говорило только о тебе, о твоей прелести... И все вокруг не существовало отдельно, но — вместе с тобой в чем-то полном, целом, неразъединимом. И я говорил зачем-то тебе, увлекая тебя дальше в сновидение, тебя, Ангелину сновидческую: «У каждого свой Арбат!..»
Мы заходили с тобой под вечер в кафе, в забытое московским богом до поры до времени кафе на Арбате. Просто — дверь в стене. Темно, непонятно пока посвечивала на столе густая зелень стекла, белели салфетки; какая-нибудь косо бегущая надпись уводила мысли, уводила...
А уж за соседним сдвоенным столиком обнаруживалась поначалу неприметная компания разновозрастных мужчин и молодых женщин, красивых, с открытыми матовыми, в неярком свете, плечами и с туманом, этаким адским туманом в глазах. А мужчины? Две гитары и мандолина — вот что такое эти мужчины; а у одного еще и голос, негромкий, обвораживающий голос, — причем сам певец хоть и некрасив — слишком блондинист и скулы чушками, — но хорош!
И я видел: ты уже увлечена некрасивым певцом, его голосом, на меня почти не смотришь, тянешься к чужим...
Что же дальше? А дальше — гитара и мандолина томятся удальством тайным, сопровождают эти струнные переборы, наигрыши — притопы да прихлопы компании, а то и сорвавшийся, как бы не могущий удержаться разымчивый стон... Изредка блондинистый поет. Всякий раз после его пения делается замечательно тихо, покаянно, а потом сразу необыкновенно шумно. Тогда пляшут «цыганочку». Все знают, как у нас пляшут «цыганочку!» Но такой «цыганочки», право, никто наяву не видел, она может только присниться... Как лень сначала, какая, я бы сказал, философия лени в этих потряхиваниях головой, сожалеющих, но безвольных движениях рук. Но уже проглядывает мало-помалу — и все более хищно, цепко! — злость на эту свою лень, неостановимость злости очистительной — в разгонистом, все более широком, ястребином охвате пространства. Вот уже и глаза играют, плечи; руки, ноги выворачиваются так, словно хотят распрощаться с этим миром... Прости-прощай, смиренность наша!
Тебя давно уже не было рядом, я и не заметил, когда тебя унес этот вихрь.
Невдалеке горбун с лицом страстным, болезненно-бледным делит застолье с великолепно красивой женщиной, окуривающей его ревнивыми сигаретками. А он все косится на артистов (должно быть, эта компания — артисты!), неприязненно кусая губы. Тогда она зло, хотя и весело, бьет его карточкой меню по рукам.
...Густая зелень стекла расступается, становится видна какая-то аудитория со множеством слушателей, стол с непременным графином воды и как будто что-то произносящая женщина. Узнаю ее: поэтесса, Офелия. Почему Офелия? Не спрашивайте! Аудитория же удивительно напоминает зал института информации, известный многим. Сколько же стихов читали на Москве в ту зиму!.. Их и сейчас, наверное, читают: время, как покажется на мгновение, не коснется этого зала, этих слушателей. Но такого, разумеется, быть не может. Коснулось время. И этот зал, с высокой сценой, и всех сидящих в нем изменило. А иных растворило навсегда, без возврата в том вечернем, загустевающе-синем, что ожидало снаружи.
Два вечера кряду читала Офелия стихи. Безумно много читано было ею. Эта женщина словно казнилась на каждой строфе; волна слушательского внимания обмирала у ее ног. Прехудющая, все знали — после долгой болезни, в штанишках мужеско-дамских трепаных и с независимым шарфиком через плечо, она, схватив себя за горло, руками как будто выдавливала что-то потаенное; и горло у нее при этом было некрасиво рельефным, шея измученной, как у старухи.
Уже повторялся в возгласах хвалы и славы седоглавый Семен Буркин, принявший под свое начало литературную студию «Новый путь» в незапамятные времена. Сивка-Бурка, как перекрестили его злопыхатели. Ребячливый, легко обижающийся и впадающий, вследствие этого, в черную меланхолию, он в продолжение Офелиевских вечеров словно горел ровным, напряженным пламенем. Воздадим ему должное!
Впереди была одна странность, связанная с Офелией. Поэтессу провожали. Впрочем, тут нет, конечно, ничего странного. Напротив! Провожающие из «Нового пути», высыпав на скверно освещенные подступы к институту информации, толпились; всеми владело, должно быть, одно, слишком сильное, впечатление. Здесь и там слышались приглушенные восклицания: «Вот так вечер! Замечательный вечер!» и «Да-а, ничего не скажешь, большой она поэт», а еще «Я влюблена в нее, о-о, как я в нее влюблена!..» Последнее, правда, говорилось шепотом, но далеко слышимым шепотом...